Глава 2. Детство


Нас было трое: сестра на год старше меня, я и братишка на пять лет моложе. Жили мы, как я уже говорила, на юге: в Тифлисе, где я родилась в 1902 году 3-го октября (по старому стилю, в день рождения М.Ю. Лермонтова, что мне всегда казалось знаменательным, тем белое, что Лермонтов впоследствии и до конца жизни был мой любимый поэт), в Елизаветполе, гдо родился брат, в Эриване (Ереване) и, наконец, в Новороссийске, куда отец был назначен губернатором Черноморской губернии.

К периоду моего раннего детства, т.е. нашей жизни в Эриване, где отец занимал должность вице-губернатора, относится знакомство нашей семьи с целым рядом семейств, оставшихся и после нашего отъезда из Эривана, надолго друзьями семьи.

Непосредственным начальником отца по службе Эриванский был губернатор граф Тизенгаузен (7), немец, он был стар, притом совершенно одинок.

Оттого ли, что мать всегда имела тенденцию опекать одиноких людей или имели место другие причины, но граф стал завсегдатаем нашего дома, а на рождество и пасху, приглашал всю семью к себе, одаривал нас, детей, богатыми подарками. С особой нежностью он относился почему-то ко мне и, зная, что я очень люблю куклы, выписывал их для меня из Петербурга и даже из Германии.

Граф Тизенгаузен, как я сама читала впоследствии, вошел в историю Эриванской губернии, как крайне консервативный, деспотичный и жестокий царский чиновник. Не потому ли, вспоминаю я, отец часто в разговорах с матерью, возмущался им, но мать защищала графа, и я радовалась этому, т.к. каждый праздник ознаменовывался для меня новой великолепной куклой.

Между армянами, коренными жителями Эривана и татарами, проживающими там же, бывали постоянные раздоры и кровопролитные столкновения. Очень хорошо помню, что отец в разго-воре с матерью, обвинял во всем графа и, очевидно, тяготился работой с ним.

Помню еще татарский религиозный праздник «Шахсе-вахсе» (8).

Татары – мужчины шествовали по улицам в белых халатах с дубинками или ножами в руках и били себя в лоб с такой силой, что халаты их обливались кровью. Чем сильнее наносился удар, тем угоднее было Аллаху. Нам не разрешали смотреть на эти шествия, но мы старались поти-хоньку поглядеть в окно.

Но я отвлеклась в сторону.

Итак, немец Тизенгаузен в течение многих лет правил темным, забитым краем – Эриванской губернией и был другом нашей семьи.

В Эриванской губернии не было ни школ, ни больниц. Гимназия в городе существовала только для детей чиновничьих семей. Единственный врач обслуживал только на дому и только те же чиновничьи семьи.

Помню эпизод с проведением впервые телефона в Эриване.

Очевидно, телефонизация города была предусмотрена свыше.

Как бы то ни было, она встретила сопротивление самого Тизенгаузена. Я помню его возмуще-нье: «Я привык по звонку прислугу вызывать, а теперь по звонку – сам беги».

Много лет спустя, когда мы были в Кисловодске, Тизенгаузен приезжал к нам, был он уже дряхлым стариком в отставке, собирался уезжать на родину в Германию, не найдя правды в России. Помню, с каким цинизмом рассказывал он, как подавлял революционное движение в Эриванской губернии. "Кнут и виселица” – единственное спасенье России, говорил он. Было что-то омерзительное в дрожании его старческих выхоленных рук, в его слюнявости, когда он за обедом, посадив меня, свою любимицу, рядом с собой, пытался по-отечески целовать, приговаривая по-немецки: «шёйм, шёйм» (9).

Другие люди, с которыми дружила наша семья в Эриване, была семья Васильевых (10). «Глава» семьи в полном и безусловном смысле этого слова – Васильев Владимир Емельянович занимал скромную должность инспектора школьных училищ. У него была жена – армянка и трое девочек: Муся, Тася и Лена, немного старше нас с сестрой.

Не знаю, что импонировало матери, но она считала Владимира Емельяновича очень умным, интересным собеседником, и он постоянно бывал у нас с дочерьми. Жену свою он держал в «ежовых рукавицах» и, несмотря на то, что она когда-то в прошлом была учительницей арифметики, не считался с ней и стеснялся приводить ее к нам в дом. По мнению матери, она была очень доброй, но недалекой женщиной.

В тех редких случаях, когда мы сами с матерью бывали у Васильевых, я помню ее, Елизавету Александровну, или «тетю Лизу», как мы ее называли, всегда стремящуюся угодить всем, не-сколько подобострастно относящуюся к моей матери и всегда почти плачущую.

Плакала она и от горя, и от радости, и от избытка какой-то благодарности матери, и просто так. Она была красива, носила локоны по армянскому обычаю и угощала нас чучхелой собственного изготовления и кишмишем.

Угощая и целуя нас, она опять плакала от умиления. Особенно близки и почти неразлучны бы-ли наши семьи летом, когда вся «правительственная канцелярия» и другие чиновники с семья-ми выезжали в Дарачичаг (11).

У нас в Дарачичаге была роскошная дача с примыкающим к ней садом, двором и лесом. Такая же дача была у Тизенгаузена, а у Васильевых - скромный домик.

Мать – большая затейница на всякие пикники и дальние походы в горы, нашла в лице Влади-мира Емельяновича своего последователя и сообщника. Отец не любил участвовать в этих пик-никах, да и здоровье не позволяло ему лазить по горам, поэтому он не принимал участия в них.

Так же не принимала в них участия жена Владимира Емельяновича, занятая домашним хозяй-ством, т.к. на даче Васильевы не держали прислуг, за исключением одной кухарки. Граф был слишком стар.

Таким образом, мама с Владимиром Емельяновичем и мы, пятеро девочек (Олег был еще слиш-ком мал и оставался дома с няней), совершали длительные походы в горах, иногда с ночевкой. Сопровождали нас стражники с лошадьми, навьюченными кавказскими паласами, продуктами, посудой.

Помню, что отец очень любил, когда мы уходили из дома.

Очевидно, он ценил свое одиночество и тишину в доме. Добродушно посмеивался, когда полу-чал какие-то «анонимные» письма от дачников. Я не понимала значения и не знала, что такое «анонимные» письма, но помню возмущение матери и даже ее истерики по поводу этих писем. Тем не менее, пикники наши в обществе Владимира Емельяновича и его трех дочерей, не прекращались.

Что из себя представлял Владимир Емельянович? Он был знатоком русской литературы, обла-дал недюжинной памятью. Пушкина и Лермонтова знал наизусть и великолепно декламировал. Мать тоже была любительницей литературы и, вероятно, поэтому общество Владимира Емельяновича доставляло ей удовольствие.

Так же, как и она, он любил природу, вот они и затевали прогулки в горы и пикники.

До нашего приезда в Эривань, он был одинок, т.к., не очень то Эриванское общество могло оценить его литературные познания. Его считали чудаком. Вероятно, он и был им.

У себя дома он бывал груб и деспотичен к жене и детям, придирчив, привередлив, но стоило кому-либо из семьи заболеть, он перевоплощался в заботливую любящую няньку, причем так переживал даже пустяковые заболевания члена семьи, что сам чуть не заболевал. Врачу не верил и оплакивал заболевшего, как приговоренного к смерти. Сам то он никогда не болел, может быть потому и относился с таким страхом к любой болезни.

Только моя мать могла ого успокоить в такое время, Никого больше он не слушал и не признавал.

Отношение его к моей матери не было подобострастным, как к жене вице-губернатора, что нередко наблюдалось со стороны чиновников губернской канцелярии. Он искренне благоговел перед матерью, но держал себя с достоинством и сдержанно.

Один раз в дальней прогулке в горы сопровождал нас граф, но неудачно. Спускаясь уже поздно ночью с каких-то высот, граф оступился и полетел в обрыв. Стражники, сопровождавшие нас, по повелению матери, опрометью бросились за ним следом и скоро выволокли его наверх. Он лежал на разостланной бурке, цел и невредим, но мать в отчаянии не верила этому, прикладывала ему на лицо какие-то компрессы. Граф, почему-то шепотом, ругал стражников, грозил им за то, что они - «дурачье», не удержали его от падения.

Мать очень смущал этот шепот. Ведь граф не имел привычку стесняться и свои ругательства в адрес стражников или прислуги, всегда произносил громко, И вдруг... еле сдерживаемый зло-бой, шепот. Как выяснилось позднее, граф при падении в обрыв потерял свои вставные зубы, ну и стеснялся при матери шепелявить.

Я очень дружила с Тасей, она была моей «закадычной» подружкой, хотя я была на два года старше. Дружба наша зиждилась на том, что Тася была великолепной слушательницей, а я неиссякаемой фантазеркой – выдумщицей всяких сказок, историй. Мои выдумки были тайной от всех, кроме Таси. Очень часто, помню, прячась от взрослых, мы ложились в гостиной плаш-мя под диван, и Тася, с замиранием сердца, слушала мои выдумки, а иногда обе мы плакали навзрыд, если герои моих историй попадали в печальную ситуацию. Иногда куклы служили нам артистками в импровизированном сценарии.

Мара с Мусей и еще с дочерью генерала Флейшер - Марусей были тоже «закадычными» подру-гами. Все три Марии были старше и серьезнее нас, увлекались в то время Чарской (12), читали ее вслух. Повесть «Надежда Дурова (13) » с легендарным образом девушки, отправившейся на войну, настолько их увлекла, что они поклялись все трое, как только будет война, уйти на войну. Со-общили нам с Тасей о своем решения, взяв слово не выдавать их. Мы отнеслись с уважением к их «тайне», но свою не выдали, а наша тайна заключалась в том, чтоб стать «великими» людь-ми, героями фантастических происшествий. Много-много лет спустя какими-то неизведанны-ми путями, семейство Васильевых оказалось в Москве, и, конечно, знакомство матери с ними возобновилось.

Маруся и Лена вышли замуж и работали в советских учреждениях, причем Лена стала кандида-том технических наук.

Тасю постигла трагичная участь: еще в детском возрасте она заболела эпилепсией. Болезнь с каждым годом прогрессировала, и никакие врачи не могли помочь. Поместить ее в больницу для сумасшедших, Владимир Емельянович не согласился. Несмотря но то, что Елизавета Алек-сандровна была недвижима, в параличе, Владимир Емельянович, сам уже глубокий старик, ухаживал, как за женой, так и за Тасей, причем сам обмывал Тасю, стирал за ней, она не сооб-ражала даже дойти до туалета. Он не работал, но материальную помощь от Маруси и Лены принимал только на мать.

Сам же давал какие-то частные уроки словесности, запирая на время уроков Тасю одну в комнате.

Тася умерла у него на руках, а через несколько днем скоропостижно умер и он. Елизавету Александровну Маруся и Лена взяли на свое попечение. Она прожила или, вернее сказать, про-плакала еще два года. Мать моя до самой ее смерти навещала ее, помогала ей, утешала.

Несколько слов мне осталось сказать о семьях Флейшер и Ржевуских (14). Ржевуский был казачий генерал, а Флейшер генерал вообще.

Я бы не нашла нужным упоминать о семье Флейшер, если бы не Маруся Флейшер, Мáрина подруга, много лет спустя с овдовевшей матерью оказалась в Москве. Маруся проявила такое внимание, такую самоотверженную любовь к Маре, когда та умирала от туберкулеза, что забыть этого нельзя. Охарактеризовать Марусю трудно. Сложная у нее была натура. С детства она была сумасбродной, не считающейся ни с каким авторитетом, девочкой. Она презирала свою мать, очень добрую и заботливую женщину, своих сестер (их было, кроме Маруси, еще три), немножко признавала отца и то, вероятно, только потому, что отец разрешал ей ездить верхом на лошади и распоряжаться в конюшне. К лошадям она питала необыкновенное пристрастие. Некрасивая собой, немного мужеподобная, она резко контрастировала со своими сестрами, особенно с младшей Таней, красивой, изящной, веселой болтушкой, занятой своей внешностью и нарядами. Также, совершенно различно сложились их судьбы. Отец умер. Три сестры вышли замуж за богатых иностранцев и уехали за границу. Маруся осталась одна с матерью в Советской России. Существовали они на то, что продавали сохранившиеся драгоценности и вещи, а иногда, при случае, получали помощь из заграницы.

Мать, Нина Яковлевна, была совершенно не приспособлена к жизни в Советских условиях, а Маруся не хотела приспособляться к ним. Всю свою жизнь она протестовала, все осуждала и, в первую очередь, свою собственную мать, с которой, однако, не расставалась, Я не видела Ма-русю в Москве, но от Мары знала, что та ее посещает и по-прежнему очень любит.

Казалось, ничего общего не было теперь между ними ни во взглядах на жизнь, ни в характерах. Однако, Мара была, вероятно, единственным человеком, которого не только не презирала, но восхищала Марусю. Она не работала. Хотела поступить куда-то конюхом, но это ей, генераль-ской дочке, не удалось, и они с матерью продолжали жить подачками из заграницы и продажей последних вещей.

Мара характеризовала Марусю, как умного, самобытного, но и сумасбродного человека. Воз-можно, под влиянием Мары со временем смягчился бы характер Маруси Флейшер, и она еще нашла бы себе место в жизни, но Мара умерла...

Когда во время войны мама эвакуировалась из Москвы с семейством Олега, Флейшеры – мать и дочь, остались совершенно одни.

Мама не сумела уговорить Марусю эвакуироваться и эвакуировать свою мать. Маруся проте-стовала против всякой эвакуации в принципе.

Вернувшись после войны, мама узнала, что обе они больные и беспомощные умерли, то ли от болезни, то ли от голода в Москве.

Семья казачьего генерала, красавца Адама Адамовича Ржевуского, потерявшего по причинам своего «незаконного рождения» титул графа, также была близка нам в Эривани. Дочери генерала, в то время уже девушки, Катя и Ада, приходили к нам часто. Катя очень хорошо пела, Ада аккомпанировала ей на рояле.

Это самое основное, что можно сказать о нашем знакомстве с ними.

Не избалованные никакой музыкой, т.к. радио в то время не существовало, мы с Марой всегда, как праздника, ждали прихода к нам Ржевуских.

До сих пор, когда приходится слышать старинный романс: «Василечки, василечки, голубые васильки (15) », невольно вспоминаю далекое детство и юный обаятельный голос Кати, и кажется мне, что никто и никогда лучше, чем она, этого романса не пел.

Впоследствии Катя стала моей тетей, выйдя замуж за маминого брата дядю Вову(16) , Бакинского губернатора, и перестала петь. Дядя Вова был уже не очень молод. Мама, задумав женить его на Кате, познакомила их, когда дядя Вова гостил у нас, и очень быстро добилась задуманного.

Мать Кати умерла еще при нас в Эриване; вероятно давно уже умер и отец Кати, покоритель женских сердец; сестра Ада и брат Саша улепетнули перед революцией заграницу, а Катя оста-валась с дядей Вовой в ссылке где-то в Уфе, куда он был сослан, и оставалась с ним до его смерти, а потом приспособилась к жизни, зарабатывая шитьем, и умерла уже в старости в Кры-му, где жила последние годы.

Теперь вернусь к нашей семье.

Как могло произойти, что скромный, тихий и вовсе не карьерист по характеру, отец вдруг по-лучил высокий пост Черноморского губернатора?

Он был еще и очень молод, о нем говорили, что он самый молодой губернатор в России.

Что же произошло с бывшим студентом, либералом, даже, кажется, революционером? Если либеральные взгляды его успели потускнеть от времени («юности свойственно увлекаться» - так он оправдывал свое прошлое), то все же этого было недостаточно, чтоб завоевать высокое положение. Он его и не завоевывал. Это положение за него завоевала моя мать.

Энергичная, боевая и обаятельная женщина, несмотря на то, что вовсе не обладала интересной внешностью, она нравилась всем кому хотела и находила нужным понравиться.

В Тифлисе она завязала дружбу с женой наместника, и эта дружба послужила основой дальнейшей карьере отца.

Поздравить сына с назначением приехала из Кисловодска «бабука». Она сидела важная и тол-стая в одной из гостиных уже обставленного матерью старенького губернаторского дворца, с остановившимся взглядом почти слепых глаз и выражала матери свое одобрение.

«О лучшей жене для своего чудака Володи, я не могла бы и мечтать», - говорила она.

К тому времени она порвала отношения с дочерью, которая вопреки ее воле, развелась с мужем и вела довольно вольный обрез жизни, несмотря на то, что имела двух дочерей от первого брака. Мать не могла простить дочери поведения, которое для себя в молодости считала нормальным.

Бабука заявила моим родителям, что они теперь ее единственные наследники, и только им и их детям завещано все ее состояние.

Мне было в то время шесть или семь лет, и я, конечно, не могла оценить всех благ, ожидающих меня в будущем от предполагаемого наследства, но когда мать, очень довольная и польщенная (я угадывала это по ее лицу), отвечала бабуке, что она надеется на ее долгую жизнь, мне было не по себе. Не разумом, но детским инстинктом угадывала я неискренность слов матери. Впрочем, мать всегда умела убеждать не только окружающих, но и самою себя в том, чего подчас не было. Это была ее отличительная черта, которая объяснялась богатым воображением и субъективным, очень нервным восприятием отдельных явлений жизни. Эта черта передалась впоследствии и моей сестре. Из нас троих детей, бабука явное предпочтение отдавала именно ей. Оно и понятно. Сестра была живая, веселая, отлично говорила по-французски, умела рассмешить взрослых, блеснуть находчивостью, умом, к тому же была хорошенькая девочка. Что касается меня, я была молчалива, не приветлива с людьми, которые мне не нравились. «Вся в отца», - с сожалением констатировала бабука.

Брат был еще слишком мал и не определился в ее мнении. Однако, конечно, он имел особый вес, как мальчик, наследник какого-то «майората (17)» и продолжатель рода Барановских.

Я очень была довольна, когда бабука уехала, и мы вернулись к своему обычному образу жизни, не стесненному ее присутствием.

А образ жизни у нас был таков: наше с сестрой воспитание было целиком передоверено фран-цуженке – гувернантке; братишка был не попечении няни. Француженка жила у нас много лет, и мы ее очень любили. Имя ее было Клеманс, фамилия Клюе, взрослые называли ее "мадмуа-зель", а мы, дети, по-своему окрестили ее, в непонятно откуда сложившееся имя: «Камочка».

Говорить о своем детстве и не сказать ничего о Камочке, невозможно, с ней были связаны не только наши игры и забавы, но от нее мы черпали нашу первую житейскую мудрость, хоть и по-разному с сестрой воспринимали многое.

Большое влияние, очевидно, оказала Камочка и на формирование наших характеров, особенно на восприимчивую живую сестру.

Камочка была молодая, значительно моложе моей матери. Высокая и стройная, как все фран-цуженки, она очень скромно, но со вкусом одевалась, у нее были черные волосы, гладко, но к лицу зачесанные, карие живые глаза, неправильные жестковатые черты лица, но нам, детям, они казались очень красивыми. Она любила играть с нами в «палочку - стукалочку», бегать взапуски по огромному двору, расположенному за домом, а в ненастные дни, по многочисленным комнатам нашего дома. Но, однажды, я помню это очень хорошо, в азарте игры, прячась от нас, она забыла об отведенной для игр территории и ворвалась в кабинет отца, метнулась под его большой письменный стол, опрокинув по пути стул и чуть не сбив с ног толстого полицмейстера, ежедневно приходившего к отцу с рапортом. Отец к этой выходке отнесся благодушно и даже помог Камочке выбраться из-под стола, толстому полицмейстеру ничего не оставалось, как подобострастно улыбнуться, но Камочка, впоследствии, вспоминая этот инцидент, очень сожалела, что не совсем сбила с ног полицмейстера. Она не любила полицию всей силой своего вольнолюбивого французского характера.

Камочка была родом из Версаля, и много нам о нем рассказывала, расхваливая его. Фантазия уносила меня далеко за пределы реалистических Камочкиных рассказов, и Версаль представлялся мне сказочно чудным городом.

На обязанности Камочки лежало обучение нас с сестрой французской грамматике и правописанию. Это занятие никто из нас и прежде всего, сама Камочка, не любила. Поэтому мы так никогда и не осмыслили французские глаголы, и писали с грубейшими орфографическими ошибками. Вместо грамматики Камочка выбирала из домашней библиотеки французский роман и читала нам вслух. Читала она артистически, сама увлекаясь содержанием книги. Особым успехом пользовались романы Дюма. Сестра слушала чтенье, затаив дыхание. Что касается меня, то я очень любила этот час чтенья, но проводила его по-своему. Я вовсе не слушала чтение, только делала вид, что слушаю, а сама в это время выдумывала про себя всякие фантастические истории и сказки. Они мне казались гораздо интереснее любых французских романов, но об этом никто не знал. Это была моя тайна.

Камочка была воинствующая атеистка. Когда по большим праздникам на Пасху и на Рождество, к нам приходили священник и дьякон и в домашней часовне производили богослужение, и тут же кропили святой водой куличи и пасхи, Камочка потом едко и зло высмеивала священнослужителей, неподражаемо копировала их, становилась на колени, клала земные поклоны и басом выводила: «Господи, помилюй!» (Господи, помилуй!). Мы с сестрой хохотали до упаду, но знали, что родители не должны знать о том, что происходит в детской, и не выдавали свою Камочку.

Сестра, очевидно, под ее влиянием рано стала критически относиться к религии, я же стала отрицать только обряды и церковь, продолжая верить в какого-то выдуманного особого Бога.

Мало того, что Камочка была атеисткой, она была еще и революционно настроенной особой. О ее ненависти к полицейским я уже говорила. Она знала очень много революционных прибауток и песен, никак не допустимых в таком доме, как наш. Сестра моя, то ли забывшись, то ли недопонимая значения песни, запела, как-то раз, в гостиной в присутствии большого общества веселую французскую революционную песню. Я не помню ее содержания, но один только ее припев, повторяющийся неоднократно, мог ввергнуть в ужас любое благонравное общество. Припев был очень короток и лаконичен:

«Буржуев на виселицу!»

Эффект от исполнения песни, как и следовало ожидать, получился неблагоприятный. Если прибавить к этому, что богобоязненная старушка няня подслушала, как Камочка богохульствует и передала об этом матери, то не приходится удивляться, что с Камочкой мать решила расстаться. Однако, Камочка, получив все же хорошую рекомендацию, никуда не уехала, а устроилась гувернанткой в купеческой семье.

Но что стало с нами?

К нам приставили чопорную англичанку, которую мы с первого же знакомства, возненавидели и стали бойкотировать. Английский язык тогда только входил в моду, и мать сама, вместе с нами, изучала его.

В присутствии матери, мы еще кое-как преодолевали свою ненависть к англичанке, но стоило нам остаться с нею одним, мы тут же, не обращая на нее внимания, разговаривали по-русски или демонстративно переходили на французский язык.

Кроме того, мы устраивала англичанке всякие пакости, доходившие до жестокости: подклады-вали на ее стул булавку, грубили, выливали, как бы нечаянно, чернила на ее вещи и т.д. Мы тосковали по Камочке. Когда во время прогулок на улице, мы ее случайно встречали с чужими детьми, бросались к ней, целовали, обнимали, оставляя сопровождавшую нас англичанку, одну. Возвращались домой скучные, ни за какие игры не принимались, сидели насупившись. К этому же периоду раннего детства относится забавный эпизод, который шокировал нашу анг-личанку. Сестра задалась вдруг вопросом: как рождаются дети?

У меня лично этот вопрос никакого сомнения до того времени, не вызывал. Я не сомневалась в том, что Мара родилась в лепестках розы, а я – из ромашки, Олег из дубового листика, и вдруг, оказывается, все это не соответствует действительности!

Вспомнилось, что когда родился Олег, нас с Марой надолго увели из дома, а потом привели в спальню матери, где рядом с постелью матери, в коляске находилось очень уродливое смор-щенное существо, именуемое нашим братом.

И вот мы надумали испробовать на себе, как и что получается в подобной ситуации.

Я легла в детской комнате на диван и по уговору с Марой громко стонала, а она давила мне на живот. Когда в детскую вошла встревоженная моими стонами англичанка, Мара схватила иг-рушечного черного пуделя и, показывая его англичанке, с гордостью заявила, что я уже роди-ла... черного пуделя и теперь мне не больно, и пусть англичанка не мешается, а лучше сама по-пробует родить, хоть кого-нибудь!

Во избежание дальнейших расследований деторождаемости и других неподобающих в нашем возрасте замыслов, возникающих от избытка никем не направляемой любознательности, при-шлось снова приглашать к нам Камочку. Она не заставила себя просить. В тот же день покину-ла купечествую семью и перебралась к нам, к своей «Святой троице», как она нас называла.

С ее возвращением вернулось к нам наше детство. Возобновилась «палочка - стукалочка», чтенье вслух романов Дюма, веселые прогулки за город.

Обрадовались не только мы с сестрой, но и братишка. Он, хоть 6ыл еще очень мал, но любил переходить из рук степенной няни в веселые руки Камочки, которая подбрасывала его высоко, как мячик и бережно снова ловила. Зато юбка у Камочки, никогда не просыхала, брат, вернув-шись из полета, на руках эту юбку неоднократно орошал.

Бабушка Алышевская или бабуля, как мы ее называли, иногда приезжала к нам погостить. Не задумываясь, пускалась она в длинный путь от Петербурга до Новороссийска только, чтобы повидать нас. Оставшись после смерти мужа (моего деда) безо всяких средств к жизни, она ни-сколько этим не огорчалась. Получая небольшую пенсию, она тут же растрачивала на подаянья нищим, а потом жила поочередно у детей, не имея ни гроша за душой. Денежной помощи ни от кого не принимала, и «Одно только беспокойство от денег», - говорила она.

Все преображалось в дома, когда приезжала бабуля. Отец, большею частью молчаливый, делал-ся словоохотливым, шутливым. Мать, очень раздражительная, требовательная к прислуге и ко всем окружающим, всегда беспокойная, смиряла свой характер. Прислуга, а ее в нашем доме было немало, шла к бабуле, не стесняясь, за советом, за помощью, иногда просто поведать, что на душе наболело. Каждый уходил от бабули умиротворенным, успокоенным. Даже наша Ка-мочка, всегда всех иронизирующая, относилась к ней с уважением, несмотря на то, что у них иногда возникали споры: бабуля была очень религиозна, а Камочка представляла собой воин-ствующую безбожницу. По вечерам бабуля раскладывала пасьянсы. Это занятие она очень лю-била. От ее фигуры, небольшой и плотной, от ее седой головы в черном кружевном чепчике, низко сложенной над картами, веяло домовитостью, покоем, старческой мудростью. Мы очень любили вечером засыпать, зная, что она рядом раскладывает пасьянсы.

От нас бабуля уезжала в Баку, где старший женатый, но бездетный сын Вова много лет подряд был Бакинским губернатором; от него возвращалась в Питер к дочери Марусе, которая была замужем за врачом Липским и имела восемь человек детей; и к неженатому младшему сыну Павлуше, камер-юнкеру, управляющему каким-то великокняжеским дворцом и именьем. У Павлуши в его небольшой, но очень красиво обставленной квартире она проживала дольше, чем у других детей, руководя деятельностью его кухарки и камердинера, наводя «на путь ис-тинный» самого Павлушу, имевшего склонность к прожиганию жизни.

А у нас дома после отъезда бабули всегда бывало немножко грустно, даже веселая Камочка о чем-то задумывалась. Отец подолгу у себя в большом кабинете ходил из конца в конец разме-ренным шагом, заложив руки за спину, и о чем-то сосредоточенно думая. Останавливался он только, чтоб закусить, а потом опять ходил и ходил. Мы его немножко боялись; он бывал вспыльчив и строг с нами в тех редких случаях, когда замечал нас. Мать была всегда занята. С утра у нее начиналась благотворительная деятельность. Около нашего дома на улице выстраи-валась очередь «бедных», близко к которым нам не разрешалось подходить из страха, что зара-зимся. В приемной заседали благотворительные дамы под председательством матери. Страж-ник, дежуривший у подъезда, пропускал в приемную «бедных» по одному, начинался его опрос, а потом присуждение вспомоществования или отказ в нем.

Средства на эти благотворительные цели собирались путем организация всяких лотерей, вече-ров, балов, спектаклей. На все это уходило у матера много времени, но она была увлечена своей деятельностью и верила в ее непогрешимость и необходимость. Мы видели мать только за столом во время завтрака или обеда, а потом еще помню ее, собирающуюся либо в театр, либо на бал или на вечер. Нарядная, и мне казалось, очень красивая, она заходила в нашу спальню, благословить и поцеловать нас на ночь. Я любила запах ее духов, прикосновенье ее рук. Иногда, вернувшись поздно ночью, она снова заходила проведать нас, спящих. Я часто не спала, а только притворялась спящей. Ночные часы были самыми любимыми часами в моем детстве. Никто не мешал мне ночью выдумывать всякие сказки, истории, а потом романы. Фантазия у меня была неисчерпаемая, и я очень поздно, иногда только под утро, засыпала.

Не удивительно, что учительница, которая, приходила по утрам, учить нас с сестрой грамоте и арифметике, жаловалась матери на мою сонливость и невнимательность на уроке. Зато сестра были очень способна, и ее она не переставала хвалить.

Еще не вполне освоив грамоту, я уже решила напасать поэму в стихах. Эта поэма была о русал-ке, влюбившейся в звезды. Я писала, скрывая от всех свое произведение, плакала навзрыд над грустной судьбой влюбленной русалки, испытывала вдохновенье необычайное. Все же сестра подглядела, прочитала мою «Русалку» и пришла в неописуемый восторг. Конечно, она расска-зала Камочке, а Камочка рассказала маме, а мама – папе. О моей Русалке узнал весь дом. Я хо-дила, как именинница, все восхищались мною, прочили великолепное будущее. Критически и с большим вниманием отнесся к моему произведению, как ни странно, один отец. Он, во-первых, исправил все орфографические ошибки, во-вторых, забраковал некоторые рифмы, в-третьих, открыв передо мною томик стихов Пушкина, преподал мне урок рифмики стихосложения. Все это он сумел сделать настолько доброжелательно и ласково, что нисколько не задел моего авторского самолюбия.

С тех пор я стала писать стихи, руководствуясь его первым уроком.

Учиться дома нам очень с сестрой надоело. Мы с завистью смотрели на гимназисток, прохо-дивших по улице мимо нашего дома. Почему мы должны учиться с учителями на дому, когда все другие дети учатся в гимназии? Почему мы не можем, как они, с сумкой за плечами весело идти по улице и без всяких сопровождающих лиц? Почему мы такие несчастные? Все эти во-просы мы с сестрой решили задать матери и не только задать, но и предложить, чтоб нас не-медленно отдали в гимназию. Камочка не только поддерживала нас, но даже разжигала наше желание поступить в гимназию. Мать, конечно, отвергла наше предложение. В гимназии учатся всякие дети, можно заразиться болезнями, можно научиться чему-нибудь плохому. Мы с сестрой были непреклонны. Как в свое время мы бойкотировали англичанку, так и сейчас стали бойкотировать учительницу. Не готовили уроков, не отвечали на ее вопросы. Мать выходила из терпенья, наказывала нас. Мы, молча и хмуро, сносили наказанья и продолжали свое дело, причем, всегда во всех подобных затеях инициатива исходила от сестры, а упорство проявляла я и даже влияла на более отходчивую сестру.

Камочка посмеивалась. «Революция победит!», - исподтишка подбадривала она нас, и «рево-люция» действительно победила. Нас отдали в гимназию: сестру в третий, а меня во второй класс.

Однако в гимназии мы все же оказались на привилегированном положении. Сама начальница привела меня в класс и объявила девочкам, что среди них теперь будет учиться «особая» девоч-ка – дочь губернатора, посадила меня на первую парту рядом со своей дочерью, отсадив ее со-седку на Камчатку. Помню, с каким любопытством и недоброжелательством поглядывали на меня девочки, а если бы не моя соседка, проинструктированная, очевидно, заранее своею мате-рью, я бы чувствовала себя очень одиноко и плохо первые дни. На большой перемене, в то вре-мя, когда девочки закусывали всухомятку завтраком, принесенным из дома, или толпой оса-ждали гимназистский буфет, где продавалась разноцветнее пряники в форме лошадей, или звезд, или рыб, мы с сестрой должны были идти в кабинет к начальнице, куда стражники при-носили нам в судках горячий завтрак из дома. Учителя стеснялись ставить нам плохие отметки даже в тех случаях, когда мы их заслуживали. Несмотря на то, что наш дом был очень близок от гимназии, нас всегда сопровождали либо стражник, либо кто-либо из гувернанток. Как ненавидела я эти проводы и встречи, ставившие меня в особое положение перед подругами! Как ненавидела эти домашние завтраки у начальницы! Какими вкусными представлялась мне запрещенные пестрые пряники в буфете! Ведь никто же из девочек не отравляется, почему же я должна отравиться ими? Сестра схитрила. Она стала выпрашивать деньги у матери на покупку завтраков, якобы для неимущих подруг, которым нечем завтракать. На самом же деле покупала и ела в свое удовольствие пестрые пряники. Я была очень озадачена таким ее поступком, ко-нечно, ее не выдала, но мне, помню, было очень обидно, то ли оттого, что она обманывает мать, то ли оттого, что со мной не делится.

С нами вместе учились две девочки гречанки Попандопуло, одна – с сестрой, другая – со мной в классе. Они очень редко завтракали, очевидно, оттого, что им было нечем и не на что завтра-кать. Обе она учились на «казенный счет», а потому были тоже на особом положении в гимна-зия, но их особое положение никак не похоже было на наше. Стоило им получить неудовлетво-рительную отметку, как начальница при всех отчитывала виновниц, угрожая, что выгонит из гимназии, т.к. попечительский совет соглашается содержать за казенный счет только хороших учениц. Угроза исключения из гимназии, как дамоклов меч висела над девочками Попандопуло, и они выглядели забитыми и несчастными. Уроки готовили всегда старательно, но от страха, а может быть от недоеданья, не могли учиться, как положено, были «на казенный счет»! Мы с сестрой решили помочь этим девочкам. Инициатива, конечно, исходила от сестры, а развитие действий - от меня. Прежде всего, когда стражник принес как-то нам завтрак, мы привели с собой в кабинет начальницы девочек Попандопуло, посадили их на свое место за приготовленные для нас приборы и накормили их своим завтраком.

Стражник не решился спорить с нами, и все бы прошло благополучно, но зашла начальница, длинновязая дама с всегда болтающимся сзади шлейфом, на который наступали девочки, и в ужасе всплеснула руками. Тут же выдворила наших подруг за дверь (впрочем, они уже позав-тракали) и стала, хоть и мягко, нас отчитывать. Она свой кабинет по просьбе матери предоста-вила в наше распоряжение, а вовсе не в распоряженье «бог знает кого». Теперь у нее в кабинете отравлен воздух. Она распахнула окно. Нас она предупреждает, чтоб мы никакого дела не имели с Попандопуло. Они грязные, заразные, нам не чета. Стражник смущенно убирал со стола. Конечно, мать узнала о нашей проделке, ей сообщила начальница, но не успела нас отругать, так как отец неожиданно встал на нашу сторону. Родители решили, что не следует больше создавать нам привилегированное положение в гимназии с этими завтраками. Что касается девочек Попандопудо, то мать обещала повлиять на попечительский совет и не допустить их исключения из гимназии.

Опять полной победой кончилась наша вторая домашняя «революция», и Камочка приветство-вала эту победу веселой озорной песенкой. С тех пор, как и большинство других девочек, мы свои завтраки носили в сумках, причем Камочка, в обязанности которой входила упаковка этих завтраков, никогда не забывала вкладывать по два свертка: один для нас, другой – для Попандопуло.

Сестра была очень способна, училась отлично, учителям уже не приходилось натягивать ей пя-терки, как губернаторской дочке. Со мной дело обстояло несколько хуже. Я ненавидела ариф-метику, вероятно потому, что была неспособна к ней, и потому на контрольных классных рабо-тах всегда списывала решение задачи у соседки, благо учительница, конечно, не замечала. Зато сочиненья, а в гимназии их практиковали с младших классов, я писала всегда увлеченно и хо-рошо. Когда задавались сочинения на дом, я писала их для всех неуспевающих на данном по-прище. Одну и ту же тему я легко представляла во многих вариантах и стилях, и все, кому я писала, получали пятерки. Благодаря этим сочинениям, я имела авторитет в классе, и меня охотно выручали по арифметике. Кроме того в альбомы девочкам я писала не просто какие-нибудь стихи, а стихи собственного сочинения, которые, конечно, котировались гораздо выше, чем какие-нибудь Пушкинские стихи. Несколько иначе сложились взаимоотношения с классом у сестры. Встретили ее, как и меня несколько настороженно, как губернаторскую дочку, но мне как-то быстрее удалось рассеять эту настороженность. Что касается сестры, то она по характеру своему заносчивая и самолюбивая, стала, что называется на гимназическом жаргоне, «задавать тон» и воображать, чем вызвала еще большую отчужденность к ней класса. Некоторое время положение было настолько напряженным, что начальница (целиком, конечно, обвиняя класс и оправдывая сестру), предложила матери перевести ее в параллельный класс.

В каждом классе был так называемый «основной класс» и «параллельный». Когда вопрос уже был решен в этой плоскости, сестра вдруг решительно запротестовала. Под свое покровитель-ство ее взяла учительница истории, общая любимица класса. Учительница эта была восхищена способностями и умом сестры и сумела сгладить ее взаимоотношения с классом. Впоследствии эта учительница, весьма либерального направления, имела большое влияние на сестру и подру-жила ее с девочками рабочего происхождения. Вместе с ними она посещала квартиру учитель-ницы, где разгорались споры, обсуждались мировые проблемы и выносились приговоры мо-нархическому строю. Конечно, никто дома, кроме Камочки, не знал об этих посещеньях сестры, а Камочка одобряла их. Впрочем, времени у сестры было мало.

Зимой мы были очень загружены: помимо гимназии мы изучали с гувернанткой французский и английский язык, приходила к нам учительница музыки, и, кроме того, мы обе много читали. Я очень любила Лермонтова, знала почти все его стихи и поэмы наизусть, он был моим любимым поэтом. Одновременно, мне нравился и Надсон, имевший большое влияние на мои собственные стихи детского периода.

Летом мы выезжали на дачу на берег Черного моря. Красота окружающей природы вызывала во мне бурю восторга и вдохновенья. Я мечтала, писала стихи, сочиняла. Мать была прирож-денная спортсменка и, несмотря на свою полноту, много и хорошо плавала и нас учила плавать, заниматься греблей и совершать далекие прогулки в горы. Камочка иногда уезжала в Версаль к своей матери в отпуск, и в это время мы несколько сближались с матерью. Однако, с нетерпением ждали возвращенья Камочки.

Между дачами и городом был расположен большой, по тому времени, цементный завод, принадлежавший немцам Ливен, семья которых жила при заводе. Они считались наряду с купцами Черномордик первыми богачами в городе, но, в отличие от евреев, Черномордик, имели доступ в наш дом. Сам Ливен был толстый степенный немец, умевший извлекать большую прибыль со своего завода, расчетный и экономно ведущий свое хозяйство и семейную жизнь. Жена его немка, еле объясняющаяся по-русски, вела замкнутый в своей семье образ жизни, раза два за лето, выезжая с детьми только к нам с визитом. Помню, что мать очень тяготилась этими визи-тами, не находя общих интересов и тем для разговоров с этой ограниченной молчаливой жен-щиной; несмотря на то, что разговор мог вестись на немецком языке, т.к. мать отлично им владела. Точно так же мы скучали в обществе аккуратных нарядных и робких детей Ливен, которым запрещено было бегать, купаться в море, лазить по горам и даже просто прыгать. Мы недоумевали, подбивали их на «домашнюю революцию», но дети были непреклонно послушны и церемонны, как куклы.

«Данке зер» и «бите шён» - передразнивала их сестра после их ухода, а Камочка все семейство Ливен называла … , прививая нам свою чисто французскую органическую ненависть к немцам, и не прощала им, когда-то отторгнутую от Франции Эльзас и Лотарингию.

Но вот как-то ночью на даче у нас поднялся переполох. Я, как всегда, не спала и потому хорошо слышала, как подъехала к даче автомашина (в то время единственная во всем городе она принадлежала Ливен), как застучали двери, а на заводе загудели протяжные гудки.

Я разбудила сестру Мару, и мы обе в одних ночных рубашонках подбежали к двери и стали прислушиваться к тому, что творится в доме. Мы слышали возбужденный голос Ливена. Что ему было делать у нас среди ночи? Он просил у отца полицейских, стражников, еще кого-то. Отец тоже довольно возбужденно отказывал.

«Я сам поеду с вами на завод», - заявил он Ливену.

Мать с отчаяньем воскликнула: «Ты с ума сошел! Да они тебя убьют! Пошли полицмейстера, стражников!»

«Не хочу я никакого кровопролития, сам поеду» - упрямо повторял отец.

Мы слышали, как заплакала мать, как отец вместе с Ливеным спустились по лестнице, как за-шумел мотор автомашины, увозя их.

Воцарилась снова тишина, мать неожиданно вошла к нам и застала нас обеих перепуганных, ничего не понижающих, у двери. Она старалась нас успокоить, но сама плакала и ничего не объясняла.

Мы уже больше ее спали, ждали со страхом возвращенья отца и недоумевали: что же могло произойти на заводе? Кто прав: Ливен или кто-то там другой, с кем воюет Ливен, и почему надо было папе вмешиваться в их дело?

Не было спасительной Камочки (она как раз недавно уехала в Версаль), и некому было нам растолковать происходящее событие.

Отец вернулся к утру жив и здоров и в очень приподнятом хорошем настроении.

«Вот видишь, - говорил он матери, - все обошлось хорошо, а если бы я послал полицейских – не миновать бы кровопролития».

«Как же ты их убедил?» - спрашивала мать.

«А я их не убеждал вовсе», - возразил отец, - «я Ливена убедил прибавить зарплату рабочим, ведь в самом уже деле рабочие на заводе получают гроши, голодают, а сам он проживает огромную прибыль».

«Как же он согласился?»

«Да уж согласился», - засмеялся отец. «Податься то ему было некуда!»

Мать тяжело вздохнула. «Все это может иметь для тебя очень плохие последствия», - заявила она.

«Ливен не успокоятся, он будет жаловаться наместнику».

«Ну и пусть жалуется.., я же был справедлив» - несколько наивно, оправдывается отец. Мне почему-то вспомнилась бабушка Мария Петровна. Мне казалось, что она обязательно одобрила бы отца и поступила бы на его месте так же.

Мне было 11 лет, когда разразилась 1-я Мировая война. Патриотический долг охватил и гимна-зию, в которой мы учились, и значительные круги населения города, не разбиравшихся в дей-ствительных причинах возникновения этой войны, но подогреваемых царскими лозунгами, церковными молитвами и выступлениями монархистов.

С возгласами: «Да здравствует царь и отечество!» большая демонстрация остановилась около нашего дома.

Я была очень горда, что была в общих рядах, а не на крыльце рядом с мамой или братишкой Олегом. Папа произнес короткую, и мне показалось невнятную речь, после которой предложи-ли всем разойтись. И прозвучало «Ура!», и толпа стала расходиться. Мне было обидно и даже стыдно за отца. Как мог он так быстро распустить демонстрацию, так холодно реагировать на патриотические чувства народа?

Вечером братишка Олег бегал по всем комнатам с детской саблей наголо и кричал «Ура!». Нам с Марой попало от его сабли, как врагам царя я отечества, после чего он стоял в углу и ревел. Этим событием окончился первый день объявления войны, у нас дома. Мама и ее благотвори-тельные дамы переключилась на организацию лазарета для раненых, на вязанье теплых вещей для армии, на всякие сборы средств для семей погибших. А потом Новороссийску стала угро-жать опасность бомбардировки, и нас с няней и англичанкой эвакуировали в Петроград к бабу-ле, Мать оставалась с отцом. Бомбардировка города состоялась, но город пострадал не сильно! Зато бабуля и дядя Павлик, в квартире которого мы жили, переволновались изрядно за наших родителей.

Вернулись мы в Новороссийск значительно позднее, когда миновала опасность для города, а война приняла затяжной, но отдаленный от нас, характер.

Незадолго до объявления войны, Камочка, получив известие о болезни матери, уехала в Версаль. Прощаясь с ней, мы, конечно, не знали, что прощаемся навсегда, что никогда уже не увидим ее. Несколько раз мы получали от нее письма, пересланные нам окольным путем, «с оказией», т.к. война нарушила нормальную почтовую связь с заграницей.

Она писала нам, что похоронила старушку мать, что чувствует себя сейчас очень одиноко, работает в шляпном магазине модисткой, но ждет – не дождется, когда сможет вернуться на свою вторую родину, к своей «святой троице».

Мы ждали, долго ждали нашу Камочку. Она не сумела вернуться, оборвалась и переписка с ней.

Во всем остальном, несмотря на войну, жизнь у нас шла своим размеренным шагом, и кто зна-ет, куда бы она нас привела, если б не случился нежданный переворот в ней. Отец вынужденно пошел в отставку, а случилось это вот как: в Новороссийске не разрешалось проживание евреям, этот закон был установлен свыше и был непреложен. Исключение составляли несколько семейств еврейских купцов, очень богатых и очень влиятельных в городе. Помню, например, купцов по фамилии Черномордик, имевших в городе дом, не уступавший в роскоши губернаторскому, с двумя аляповатыми огромными львами и фасадом.

Жена Черномордика осмелилась как-то нанести визит матери, но мать ее, конечно, не приняла и возмущалась ее наглостью. К нам в дом мог придти всякий, пусть даже очень бедный человек, лишь бы он был дворянином или хотя бы чиновником, но купцам, а тем более евреям – доступа не было. Этот закон был установлен матерью и, он вполне совпадал с тем положением, которое занимала семья в обществе.

Однако, очевидно, у отца, несмотря на его губернаторство, что-то сохранилось от либерализма молодых лет. Он долго хлопотал за какого-то еврея – ремесленника, отстаивая ого право на жи-тельство в Новороссийске, а когда пришел отказ, и еврей этот должен был в 24 часа с семьей выехать из Новороссийска, отец нанес ему соболезнующий визит. Об этом его поступке, а так-же о деле на цементном заводе, когда он встал на сторону рабочих, стало известно наместнику царя в Тифлисе.

Он вызвал отца к себе для переговоров, а т.к. отец вместо извинений и объяснений, вспылил и наговорил наместнику дерзостей, ему было предложено подать в отставку, что тот и сделал. Мать была расстроена, хотела сама ехать в Тифлис, объясняться с женой наместника, просить за отца, но отец на этот раз не согласился. Его не остановили даже доводы матери о том, что за пять лет губернаторства, он не нажил никакого состояния и не обеспечил, как положено, семью. Твердо решив покончить с губернаторством, которое, очевидно, претило отцу, он еще сравнительно молодой, не достигший сорокалетнего возраста, вышел в отставку, официально мотивируя ее плохим состоянием здоровья, которое и действительно у него пошатнулось из-за возобновившегося туберкулеза легких.

Этот довод был сообщен его матери Ольге Андреевне, которая согласилась предоставить в наше распоряжение одну из своих дач в Кисловодске, а отцу - должность управляющего своим домохозяйством с назначением крайне скромного оклада - жалования.

Семья наша переехала в Кисловодск.





7 Граф Владимир Фёдорович Тизенгаузен (1844 – ?) – русский государственный деятель, тайный советник, в 1890 году назначен Эриванским губернатором, в 1892 году назначен Тифлисским вице-губернатором.
8 «Шахсей-вахсей», (Ашура) – у суннитов: день добровольного поста; у шиитов: день поминовения имама Хусейна, павшего мученической смертью в 680 году в Кербеле. На улицах организуются процессии-представления, во время которых некоторые участники шествий наносят удары цепями и кинжалами, бьют себя кулаками в грудь.
9 Возможно, schön – прекрасная.
10 См. Воспоминания Л.В. Барановской
11 Дарачичаг (долина цветов) — дачная местность г. Эривани, куда на 3—3,5 летних месяца переезжают присутственные места и весь чиновный мир этого города. Д. представляет долину, спускающуюся к р. Занге и расположенную в 57 вер. от Эривани, невдалеке от тракта, соединяющего этот город со станцией Акстафа Закавк. ж. д.
12 Лидия Алексеевна Чарская (настоящая фамилия Чермилова, при рождении Воронова; 1875 –1937) – русская дет-ская писательница, актриса. О Надежде Дуровой была написана книга, переизданная в настоящее время: «Смелая жизнь». — М.: Детская Литература, 1991. — 238 с.
13 Надежда Андреевна Дурова (известна также под именем Александра Андреевича Александрова; 1783 – 1866) – первая в Русской армии женщина-офицер (известна как кавалерист-девица); писатель.
14 О семьях Флейшер и Ржевуских см. также Воспоминания Л.В. Барановской.
15 Романс «Василёчки», автор музыки: Александр Чернявский, автор стихов: П. М. Шлакат.
16 Вышла замуж за Владимира Владимировича Алышевского
17 Майорат (от лат. Major – старший) – порядок наследования недвижимого имущества, согласно которому оно целиком переходит к старшему в роде или семье.





Яндекс.Метрика