Глава 3. Юнность, 1-й этап


Мы приехали в Кисловодск осенью, когда парк ронял свою багряную листву, а около речки Ольховки не раздавались уже голоса курортников и особенно неистово неслись по ее узенькому руслу пенящиеся воды. Задумчивость опустевшего парка, очарованье увядающей природы и приволье, которое я вдруг ощутила здесь – все нравилось мне. Ничто не связывало меня, кроме гимназии (я была в то время в … классе). Никаких гувернанток, учительниц музык и танцев, никаких расписаний дел! Мать решила, что мы уже достаточно выросли, и предоставила нам полную свободу. Такое решение, отчасти, было вызвано и тем, что у родителей не было теперь средств содержать для нас всяких воспитателей и учителей. Даже братишка Олег тоже уже гимназист, был в Кисловодске предоставлен самому себе. Нам с сестрой вменялось в обязанность контролировать его поведение и приготовление уроков, но мы не слишком его обременяли своим контролем. Сестра училась отлично, хотя умудрялась иногда почти не готовить уроки, мои успехи по-прежнему были односторонни (алгебру, геометрию, физику одолевала только с помощью подсказок и шпаргалок), брат и вовсе учился посредственно.

Относительное приволье, которое мы здесь ощутили по сравнению с жизнью в Новороссийске, все же было вскоре ограничено возложением на нас очень неприятной обязанности – ежедневно посещать бабуку и развлекать ее в течение 1-2-х часов. Бабука жила отдельно от нас в здании гостиницы, в богато и с большим вкусом отделанной квартире из семи комнат с приживалкой - экономкой, старой богобоязненной девой с зеленым говорящим попугаем. Прислугу она держала только приходящую, доверяя ей уборку только парадных комнат. В спальне и будуаре, расположенных в конце длинного и изолированного от остальной квартиры коридора, уборку производила экономка, пользовавшаяся особым доверием бабуки. Сама бабука, вовсе не религиозная, никогда не посещавшая церкви, не имевшая даже у себя в квартире икон, доверяла своей экономике именно потому, что та была очень религиозна и принадлежала к секте баптистов. «Только такая не обкрадет, не ограбит», - говорила она.

Вся квартира, несмотря на то, что она помещалась на втором этаже, имела ставни с тяжелыми железными засовами, дверь в спальню тоже была особая, металлическая, выполненная по специальному заказу, запиралась изнутри на десять тяжелых запоров, да и остальные двери квартиры с секретными и общими запорами напоминали двери, готовящейся к осаде крепости.

На ночь вся квартира запиралась, замыкалась, заделывалась.

Боязнь ограбления и покушения на жизнь, как мания, преследовали бабуку.

Она очень располнела и обрюзгла, а, главное, совершенно лишилась зренья. Попугай был единственным ее развлечением.

Он сидел около нее на жердочке, иногда она брала его на руки, и он мягким ласковым голосом говорил ей: «Ты моя Дуся!». Еще помню, когда стучали в дверь, он спрашивал: «Кто там?», пел царский гимн и знал еще много всяких слов и фраз. Нас, конечно, эта птица забавляла, но неприязнь к бабуке оставалась прежней. Мать требовала, чтоб мы были с ней приветливы и развлекали ее. У сестры это получалось, она всегда что-нибудь весело тараторила по-французски и бабука была в восторге. Что касается меня, то я отмалчивалась, но за спиной у сестры, это выглядело не так уж плохо.

Брат приходил к бабуке только в сопровождении матери, т.к. он всегда норовил дернуть попугая за хвост, что оскорбляло не только попугая, но и бабуку, а как-то раз он поплатился за свою невыдержанность: попугай больно клюнул его за палец.

Отец был занят управлением бабукиных дач и гостиницы. Он делился с матерью всеми делами, подчас наивно удивляясь, зачем бабуке те огромные доходы, которые извлекаются от эксплуатации ее хозяйства. Куда она их девает? А в это время наша семья жила очень стесненно (по сравнению, конечно, с прежней жизнью), и мать была озадачена, что приходится довольствоваться услугами только двух прислуг: кухарки и горничной. Кроме того отец постоянно болел и работа бывала ему не под силу. Мать не сидела сложа руки, помогая ему, чем могла, кроме того усиленно ухаживала за слепой бабукой, подолгу читала ей вслух французские романы. Надеялась видно мать, что бабука рано или поздно спохватится и выделит из своих несметных богатств хоть небольшую долю семье единственного и больного сына. Но бабука была непреклонна. Жалованье отцу платила регулярно, но жалованье это было мизерным, а хлопот с ее хозяйством, много. Когда отец как-то ей заикнулся о том, что обычно управляющие получают больше чем он, бабука обратила все в шутку: «Свои люди, дескать, сочтемся. Все равно все после смерти тебе останется, в могилу с собой не унесу».

На этом разговор и оборвался. Не только на жаловании, выплачиваемом сыну, но и в своих личных расходах, бабука старалась всегда сэкономить, не израсходовать лишней копейки. Она подолгу обсуждала со своей экономкой вопрос, кому бы подешевле отдать перелицевать свою старую юбку, привлекала и мать к обсужденью этого вопроса. Прислуга, обслуживающая бабуку, жаловалась матери, что на обед берется мясо 2-го или 3-го сорта, а иногда и вовсе готовятся постные обеды. Богобоязненная и безропотная экономка увещевала прислугу, уверяя, что и сама «барыня» пользуется тем же столом. Бабука, в свою очередь, жаловалась матери, что ее обкрадывают и объедают, а экономка – растяпа, хоть сама чужого и не возьмет, но и вора не поймает. Впоследствии из этих соображений, а также из соображений экономики, она выгнала свою помощницу, не доплатив ей жалованья даже за проработанное ею время. Уборка спальни стала производиться приходящей прислугой при обязательном присутствии и руководстве матери. Собственным слепым глазам бабука не доверяла. Обедать бабука стала вместе с нами или, вернее, мы стали обедать с нею в ее столовой.

Руководство над приготовлением пиши, конечно, легло на мать, причем требованья к питанию со стороны бабуки значительно возросли, но мать всегда умела ей угодить.

От мизерной платы, которую бабука предложила матери за ее питанье, мать отказалась, мотивируя тем, что, где питается семья, там ничего не стоит прокормить лишнего человека. Бабука, конечно, согласилась, тем более, что и так считала нашу семью обязанной: ведь отец получал жалованье, и семье предоставлена была бесплатная квартира – дача.

Мы – дети, ненавидели бабуку. Мы ее между собой называли «жабой». Толстая, малоподвижная с остановившимся взглядом слепых выцветших глаз, она и в самом деле напоминала огромную старую жабу. Холеными, удивительно красивыми, маленьким оставались у нее только руки с нанизанными на тонкие пальцы драгоценными кольцами. С этими кольцам она не расставалась из страха, что у нее их украдут. Вынужденные, по велению взрослых, быть вежливыми и приветливыми с бабукой, мы старались исподтишка досадить ей. Так удалось нам переучить ее попугая и вместо заученной им фразы «Ты моя Дуся!», он вдруг изрек «Ты моя дура!». Бабука пришла в ужас, заперла на несколько дней попугая в клетку, решила, что он простудил себе горло, а мать, догадываясь, чьи это проделки, крепко нас дома пробрала.

Зная, что бабука ужасно боится грабителей и разбойников, мы поздно вечером, после того, как она, оставшись в квартире одна, запиралась как-то на все запоры, стучали ей в дверь изо всех сил и тут не скрывались. Мы знали, что наш стук расстроит ее сон, и что она обязательно заподозрит злоумышленников, и мы радовались.

На другой день бабука с ужасом рассказывала о ночном происшествии, просила отца сообщить о нем полиции. Отец ее успокаивал, обещал на следующую ночь поставить к ее двери охрану, но сам посмеивался, считая, что ей от страха «послышалось».

Наши проделки с бабукой могли бы зайти и дальше, но как-то так получилось, что мы сразу повзрослели, поумнели немножко.

Наше отношенье к бабуке не изменилось, но оно приняло другой характер. Мы сознательно стали обвинять ее в скупости, эгоизме. К сожаленью, нам не разрешено было вслух высказывать свое мнение, но от этого еще больше накапливалось негодование. Я была более нетерпима, чем сестра, и категорически отказалась увеселять бабуку своим молчаливым присутствием в ее спальне. Сестре пришлось всю тяжесть этих «увеселений» взять на себя. Она вообще была покладистее и практичнее меня, а разговоры взрослых о будущем богатом наследстве, ожидавшем нас, конечно, мимо ее ушей не проходили.

Наши характеры с сестрой расходились не только в поведении с бабукой. Сестра была более уступчива, шире во взглядах, умнее и развитие меня. Она воспринимала жизнь реалистически, даже с некоторым уклоном к материализму (что, очевидно, было заложено в нее Камочкой), имела определенную склонность к философии, но отнюдь не к филантропически – религиозным размышлениям.

Оканчивая седьмой (выпускной) класс, она больше занималась отвлеченными рассуждениями о мироздании, о смысле жизни и даже о существующем царском строе с некоторыми избранными подругами, чем уроками. Тем не менее, училась отлично. Любимым литературным героем был нигилист Базаров, но сама она не имела точного направления или пристрастия к чему-либо определенному. Ее интересовало все, и воспринимала она жизнь жадно во всей ее многогранности. За что бы она ни взялась, у нее все получалось отлично, даже в таких домашних занятиях, как вышивание, она достигла легко изумительных результатов.

Я была гораздо менее одарена, чем сестра, и мой характер был проще. Стихи были моим основным занятием, целью и направлением жизни. Я была мечтательна, любила фантазировать и «презирала» мировую суету.

Что касается братишки Олега, то его мальчишеская жизнь нас мало интересовала. Он рос здоровым, веселым проказником, баловнем родителей.

Ранней весной, еще задолго до начала курортного сезона в контору, где занимался отец, прибыло трое довольно странных посетителя: элегантная дама бальзаковского возраста, очень интересный, высокий, стройный, безукоризненно одетый немолодой мужчина, поддерживающий даму под руку, и маленький, щупленький, вертлявый человечек с седой бородкой и выразительными глазами. Пальто на нем было длинное, явно не по росту, кепка на голове какая-то выцветшая. Всем своим обликом он дисгармонировал элегантной первой паре посетителей. Его можно было принять за слугу или какого-нибудь дельца. Отец очень образно рассказывал об этих посетителях и о том, как удивлен он был, узнав, что невзрачный маленький человечек – писатель Мережковский (18), считавшийся в то время классиком, продолжателем Льва Толстого, а элегантная дама – его жена, поэтесса – декадентка Гиппиус (18), а красивый элегантный мужчина – их друг, публицист и литературовед Философов (20).

Пришли они к отцу в контору, чтобы снять какую-нибудь дачу, не менее трех комнат с балконом на весь сезон до глубокой осени (21), так как у поэтессы больные легкие, и ей врачи рекомендовали Кисловодск. Выбор их пал на дачу «Мавритания» (22), расположенную недалеко от парка и окруженную лесом и садом. Они заняли весь второй этаж, состоящий из трех комнат: одной большой посредине для Гиппиус и двух, прилегающих с обеих сторон для мужчин. Из комнаты Гиппиус третья дверь вела на огромную, очень красивую веранду с лестницей, спускающейся в сад.

Я не помню, как получилось, что наша семья очень близко познакомилась с Мережковскими и Философовым. Очевидно, мать проявила тут свои способности знакомиться с интересующими ее людьми.

Гиппиус любила молодежь, считала себя кем-то вроде «молодежной» поэтессы и очень приблизила нас с сестрой к себе. Мы приходили к ней вдвоем запросто и просиживали долго, беседуя на интересные, захватывающие нас, темы. Гиппиус рассказывала о молодежных литературно-либеральных кружках в Петрограде, о новой жизни, которая ждет нас, хотя конкретно никто из нас этой новой жизни не представлял, но мечтать и фантазировать мы, оказывается, в равной мере умели все трое. Для меня самое значительное в знакомстве с Гиппиус было то, что она читала мои стихи, строго и справедливо критиковала их, а не восхищалась, как все мои неискушенные родственники. Иногда, помню, я уходила от Гиппиус расстроенная, даже в отчаянии от ее замечаний, хотела бросить писать стихи и покончить с собой самоубийством.

Как будто угадывая мои настроения, Зинаида Николаевна присылала за мной и не утешала, но снова терпеливо начинала показывать, вместе со мной меняла ту или другую строчку в моем стихотворении, требовала от меня работы. Выписала для меня из Петербурга учебник «Теория стихосложения», который я проштудировала с огромным интересом. Как-то подарила она мне альбом для стихов и посвятила мне в нем акростих: «Той, для которой...»

«Осень милее шумной весны
Ласковей слова лепет волны,
Ярче всей жизни - вещие сны!»

Первые буквы каждой строчки составили мое имя. Большею частью наши уроки и беседы проходили на веранде в «Мавритании». Гиппиус полулежала в раскладном кресле, курила папиросы и заедала их шоколадом. Эти два предмета: папиросы и плитка шоколада были неразлучны с нею.

Иногда на веранду выходил Дмитрий Владимирович Философов или «дядя Мика». Это звание ему было присвоено нами и всей знакомой ему молодежью, т.к. он был прототипом дяди Мики - одного из действующих лиц, прогремевшего в то время, хотя и весьма сумбурного, драматического произведения Гиппиус «Зеленое кольцо». Дядя Мика вносил большое оживление в наши беседы, любил пошутить, подразнить, показать какой-нибудь «фокус».

От нашего наблюдения не ускользнуло, что он всячески ухаживал за Зинаидой Николаевной и был с нею интимен.

Дмитрий Сергеевич Мережковский или «Мухортик», как мы его за глаза называли, редко показывался на веранде, но когда показывался, его вовсе не беспокоило присутствие дяди Мики. Гулять он ходил всегда один. Дядя Мика и Зинаида Николаевна выходили в парк под руку, оба элегантные, красивые, как будто созданные друг для друга, а Мухортик бежал где-то впереди, всегда торопливо, как на пожар.

Зинаида Николаевна признавала, что они с Димой (дядей Микой) маленькие люди в литературе по сравнению с Дмитрием Мережковским и что живут отражением его славы, но в личной жизни, очевидно, Мережковский жил отражением чужого счастья. В настоящее время писатель Мережковский совершенно забыт, также и Гиппиус. Не забытым, как враг Советской власти, пособник Савинкову (23), оказался, пожалуй, один Философов.

Но вернусь опять к далекому прошлому.

Как-то вечером мы с сестрой зашли в Гиппиус. Я принесла свои новые стихи и вслух прочла их. Дядя Мика, неожиданно войдя на террасу, зааплодировал, а на следующее утро прислал мне букет белых душистых левкоев с запиской: «От дяди Мики автору» … (стояло название моих стихов).Сестра Мара кончила седьмой класс с золотой медалью. На семейное торжество были приглашены Мережковские и Философов. Помню как хороша была Мара в белом шелковом платье, как оживлена, умна, полна интересом к жизни. Зинаида Николаевна подарила посвященное ей стихотворение. К сожаленью, не помню его наизусть. Помню только, что речь шла о сирени, и была в том стихотворении такая строчка: «Каждую пятилиственную, счастьем отмеченную, целую». Я была безмерно, невероятно счастлива. Значит и Зинаиде Николаевне мои стихи понравились, иначе не прислал бы дядя Мика левкоев, не мог же он без ее ведома их прислать.

Сестра Мара кончила седьмой класс с золотой медалью. На семейное торжество были приглашены Мережковские и Философов. Помню как хороша была Мара в белом шелковом платье, как оживлена, умна, полна интересом к жизни. Зинаида Николаевна подарила посвященное ей стихотворение. К сожаленью, не помню его наизусть. Помню только, что речь шла о сирени, и была в том стихотворении такая строчка: «Каждую пятилиственную, счастьем отмеченную, целую».Сестра Мара кончила седьмой класс с золотой медалью. На семейное торжество были приглашены Мережковские и Философов. Помню как хороша была Мара в белом шелковом платье, как оживлена, умна, полна интересом к жизни. Зинаида Николаевна подарила посвященное ей стихотворение. К сожаленью, не помню его наизусть. Помню только, что речь шла о сирени, и была в том стихотворении такая строчка: «Каждую пятилиственную, счастьем отмеченную, целую».

Мара, действительно была в то время словно «счастьем отмеченная».

А еще подарила нам обеим Гиппиус свое «Зеленое кольцо» с надписью:

«Юность, юность, Мара, Оля
Эта книга ваша, вам.
Смелость, знание и воля –
Путь ваш к новым берегам!

Не знала и не могла предвидеть Зинаида Николаевна, что берега, к которым мы с сестрой пристанем, окажутся очень далеки от тех берегов, к которым она нас призывала в своем «Зеленом кольце».

После отъезда Мережковских, осенью стало немножко грустно. Обеим нам с сестрой предстоял еще скучный учебный год, сестре – в 8-м специальном классе, мне – в 7-м.

Из Петрограда приехала в Кисловодск семья Липских (24): тетя Маруся (сестра матери), оставшаяся к тому времени вдовой со всеми своими чадами в количестве восьми человек. Неспокойные, предреволюционные события в Петрограде, ухудшение продовольственного положения, вынудило семью податься на наш благословенный юг.

Они сняли у бабуки одну из наиболее скромных, но вместительных дач и зажили спокойной жизнью дружной, мирной, ни во что не вмешивающейся семьи. Приехала и бабуля и стала жить у нас. Дети Липских ходили в гимназию за исключением двух старших, уже окончивших среднее образование и двух младших, еще не достигших школьного возраста.

Мы с сестрой, несмотря на уговоры матери, пренебрегали своими двоюродными сестрами и братьями, считая, что с ними скучно, за исключением старшего Оти (Володи), который недавно окончил Правоведение, хорошо играл на рояле, просвещал нас модными теориями об эстетике, цыганскими романсами, ухаживал за нами и нашими подругами. В общем, он нам нравился, привлекал новизной и оригинальностью.

Впоследствии он оказался хорошим, неглупым, трудолюбивым и простым парнем, но то, что «бродило» в нем тогда по молодости и глупости, нам-то как раз и нравилось. Отя стал нашим первым кавалером, сопровождающим нас в курзал, где играл оркестр или просто на прогулку в парк. Остальные его братья и сестры трогательно тянулись к нам, искали с нами сближения, но мы всячески избегали их.

Из Петрограда с письмом от Гиппиус приехал молодой поэт декадент Злобин (25). Он поселился в бабукиной гостинице и целыми днями пропадал у нас или, вернее, с моей сестрой Марой. Вместо посещенья гимназии, Мара отправлялась с ним на Красные камни (26) или еще куда-нибудь, а потом вечером допоздна они спорили, философствовали, пересоздавали мир на свой лад.

Я не принимала участия в их беседах. Мне казалось, что они оба умнее меня, и я боялась показаться им глупой. Злобин к тому же мне не нравился. Происходил он из зажиточной буржуазной семьи, изнеженно воспитан, не столько талантлив, сколько баловень судьбы, последователь и ученик Гиппиус.

Великолепно всегда одетый, несколько женственный, он не был красив, но был изящен, носил полудлинные волосы, говорил, растягивая слова, и писал «талантливые», но совершенно никому непонятные стихи; любил философствовать. На этой почве у него и возникла дружба с Марой с оттенком юношеского увлечения друг другом. В его «заумных» разговорах проглядывало иногда чудачество и оригинальничанье, а Мара еще по-детски наивно и восторженно воспринимала его откровенья.

С одним из его «откровений» она, я помню, поделилась со мной.

«Знаешь, - сообщила она, - Злобин уверяет, что если 6 он был женщиной, он бы доказал, что беспорочное зачатье (о котором имеется ссылка в Евангелии), возможно и осуществимо».

Я долго думала над этим откровением, но, ни до чего не додумалась. Самое главное заключалось в том, что ни Мара, ни я не представляли себе разницы между «порочным» и «беспорочным» зачатьем.

Однако, все что изрекал Злобин казалось сверхумным и даже гениальным. Двоюродный брат Отя отодвинулся на второй план. Злобин затмил его своим блеском.

Как-то Злобин заболел ангиной, и мне пришла довольно дерзкая мысль посмеяться над его изнеженностью и забалованностью.

Я послала ему шуточное стихотворение, высмеивающее его изнеженность. Между нами завязалась переписка в стихах. Кое-что из этой переписки сохранилось у меня и сейчас. Бабуля всегда была в восторге от моих стихов и переписывала их для себя.

Она очень тяжело переживала нашу отчужденность с детьми Липских, старалась сблизить нас и кое-чего добилась, только не от меня, а от Мары. Старшие дети Липских иногда стали приглашаться и присутствовали на вечерних беседах Мары со Злобиным, но они упорно молчали, а Мара не делала никаких попыток вовлечь их в разговор. Так и уходили они, не проронив ни слова. Впоследствии Гиппиус, познакомившись у нас с Липскими, охарактеризовала их: «Количество убивает качество».

Впрочем, вывод это был вовсе несправедлив, также, как и наше отношение к Липским.

Семья эта была исключительно дружная, что следует в заслугу поставить тете Марусе (сестре матери). Это была очень спокойная, уравновешенная, рассудительная женщина, после смерти мужа, всю себя отдавшая заботам о детях.

Средства, хоть и скромные, у нее были. Семья должна была жить расчетливо, хоть и не имела нужды.

С матерью тетя Маруся была дружна, что, впрочем, я объясняю исключительно покладистым и спокойным характером тети Маруси, т.к. мать, сама неспокойная, обычно с такими людьми не очень сходилась.

Что касается детей, то, несмотря на их застенчивость, молчаливость и чрезмерную, в противовес нам с Марой, скромность, некоторые из них обладали способностями. Старший Отя, как я уже говорила, был музыкален, хорошо играл на рояле, третья по счету Мая хорошо рисовала, пятая Лиля вообще проявила способность к наукам, самые младшие Алик и Боба (27) были в то время очень малы, но, пожалуй, выделялась уже среди братьев и сестер своей живостью и общительностью.

Как-то я сочинила драматическое произведение, пьесу. Тетя Маруся, сама хорошая художница и Мая написали к ней декорации, кое-кто из детей Липских вместе с нами принял участие в постановке, Отя музицировал за сценой. Пьеса, при активном участии бабули, была разыграна в специально отведенном для этой цели флигеле в присутствии многочисленных знакомых и родственников и имела большой семейный успех. Бабуля плакала от умиления, бабука, хоть и не присутствовала, но услышав на другой день отзывы от матери, снизошла до похвалы и заявила мне:

«Ты, пожалуй, и меня прославишь!»

Вслед за первой моей пьесой, была вскоре написана мною другая под названием «Жаба», в которой главным действующим лицом была бабука – жаба!

Эта пьеса, конечно, не была разыграна нами и даже по распоряжению матери, не оглашена, в общем, не прошла через семейную цензуру.

Читала ее, кроме матери, одна бабуля и опять, конечно, плакала. Решив, что драматическое поприще, это не мой удел, я снова вернулась к стихам.

***
Назревавшие политические события в стране, меня мало волновали.

Я жила в своих мечтах и фантазиях, как в полусне. Разговоры взрослых о затянувшейся войне, о недовольстве, существующим монархическим строем, о безобразиях, творимых при дворе, о Распутине – все это доходило до моего сознания как что-то далекое, из имеющее ко мне прямого отношения.

Дача, в которой мы жили, была совершенно обособлена, стояла в густой зелени деревьев, крутая дорожка спускалась в парк. Она носила названье "Затишье" и это название ее вполне оправдывало. Случилось так, что эту дачу, в которой мы жили, облюбовал себе на лето Великий князь Юсупов (28) и предложил за нее большие деньги.

Бабука неожиданно расщедрилась и предложила матери, поскольку мы занимали эту дачу, воспользоваться предложением Юсупова и сдать ему на летний сезон дачу «Затишье». Взамен нее бабука предоставляла нам другую дачу, менее комфортабельную, под названием «Забава». Конечно, поскольку наша семья оставалась в материальной выгоде, мы оплачивали бабуке стоимость найма дачи «Забава» за тот же период.

Таким образом, к моему большому огорчению, мы расстались с поэтичной, красивой дачей «Затишье» и перешли в «Забаву», а в Затишье въехал Великий Князь Юсупов со своей молодой красавицей женой Ириной (29).

С нашего балкона иногда видно было, как гуляют они по саду, по тем самым дорожкам, которые я так любила!

Мне было горько и казалось, что я незаслуженно обижена.

Я бы не стала сейчас вспоминать об этом незначительном эпизоде, если б не случилось так, что вскоре посла отъезда Юсупова осенью не потрясло бы всех событие, которого никто не ждал.

Распутин был убит тем же Юсуповым, который, говорят, обдумал это покушение на нашем «Затишье».

***
Февральскую революцию наши родители встретили немножко испугано, но выжидающе. Приезд Мережковских и, в особенности, восторженной Зинаиды Николаевны совершенно изменил их настроение. Что же касается нас с Марой, то мы вслед за Зинаидой Николаевна, готовы были боготворить Керенского (30)и Савинкова, которых к тому же лично знали Мережковские и очень их расхваливали.

У нас с Марой началась бурная деятельность. По инициативе той же Гиппиус мы стали издавать молодежную газету «Грядущее». Ответственным редактором была я. Рабкорами были: тоже я, Мара, Злобин, Гиппиус, Философов под молодежными псевдонимами и несколько человек «интеллигентной» знакомой молодежи. «Грядущее» издавалось на средства матери, но, несмотря на небольшой тираж, почти не имела спроса, т.к. в то время издавалось множество молодежных и гимназических газет, и никто ими не интересовался. Наше «Грядущее» имело некоторое преимущество перед другими молодежными газетами: оно было хоть литературно грамотно благодаря шефству Гиппиус. Все же мать не могла долго поддерживать наше предприятие, оно еще некоторое время просуществовало особенно после того, как сам Мережковский написал для него передовицу за своей подписью. Это возбудило некоторый интерес к газете, но ненадолго. Наше предприятие лопнуло, как лопались и другие молодежные газеты, иногда почти не успевая выйти в свет.

Вспоминая о «Грядущем», я не могу не вспомнить об одном из его участников, юном поэте Джанумяне.

Как-то утром, когда я еще нежилась в постели, в мою дверь постучали. На двери красовалась надпись: «Ответственный редактор молодежной газеты «Грядущее», прием ежедневно с 9 часов».

9 часов давно пробило и поэтому пришлось срочно одеться я выйти на балкон, прилежавший к комнате, к посетителю.

Посетитель - совеем еще мальчик, горбоносый, черномазый, не внушал мне никакого доверия. Он принес свои стихи для «Грядущего».

Я, несколько скептически и с высоты своего редакторского величья, посмотрела на лист бумаги, который он положил передо мной, и прочла выведенную крупным и красивым почерком, подпись "ДЭО".

«Что это? Фамилия?» - спросила я.

«Нет», - ответил автор: это псевдоним, а фамилия моя Джанумян.

«Я армянин», - пояснил он, - «и случайно живу здесь. Мне попался номер вашей газеты, и он мне понравился, вот я и принес свои стихи».

«А вы знаете», - серьезно предупредила я, - «что мы гонорара автору не платим?»

«Какая же молодежная газета платит гонорар?» - усмехнулся он.

Я прочла его стихи, они мне понравились. Я даже не ожидала, что такой юный и неказистый автор, мог написать такие технически грамотные и красивые по содержанию, стихи. С удивлением взглянула я на него, встретила его мягкую, преобразившую его лицо, улыбку.

«Нравится?» - просто спросил он.

«Да!» - ответила я. – «Хотите я вас с Зинаидой Николаевной Гиппиус познакомлю?».

«Нет, совсем не хочу», - к моему удивлению ответил он.

«Вы знаете, ее стихи мне совсем не нравятся, я не люблю декадентов. Техника, конечно, у нее богатая, но кроме техники - ничего! Ваши стихи мне больше нравятся. Только вы слишком самоуглубленны и напрасно презираете жизнь и все такое …»

Я рассмеялась: сравнить меня с Гиппиус? Не слишком ли смелы суждения моего юного друга Джанумяна? Тем не менее, я почувствовала к нему расположение и интерес.

Стихи Джанумяна, конечно, были помещены в «Грядущем» и понравились не только мне, но и самой Гиппиус. Она изъявила желание познакомиться с автором, но я не могла уговорить его на это, он просто, мне казалось, презирал ее.

Впрочем, скоро мой поэт уехал. Куда и зачем я не знала, он не сообщал мне ничего о себе при встречах, просил только не разглашать его настоящей фамилии, а пользоваться только псевдонимом «ДЭО».

Перед отъездом он посвятил мне одно из своих стихотворений. Привожу его здесь:

Ольге Барановской

Мы не умеем слышать. Мы не умеем видеть,
Мы видим только злые и грубые черты.
В обычности - (ее мы привыкли ненавидеть)
Есть много хрупких знаков священной красоты.
Глаза ребенка взглянут на нас - мы безответны,
Трава застонет нежно под топчущей ногой –
Не слышим мы. Не видим. И диволь, что бесцветны –
Для нас земные будни, и скучен мир земной!
Мы тишины не знаем. Мы знаем тьму могилы
И исступленность криков. И только среди них
Прекрасного мы ищем. И оттого унылы,
Тоскливо - безнадежны слова молитв земных.,
А ты, которой сущий, вручил живую лиру,
Завет: «И виждь, и внемли!» - прочувствуй и прими!
Средь нас глухих, ослепших, прислушивайся к миру,
И мир тебе предстанет непонятый людьми.
М. ДЭО.

Значительно позднее я случайно узнала, что где-то у себя на родине погиб в рядах Красиной Армии молодой армянский поэт Джанумян. ДЭО ли погиб или какой-то иной однофамилец его, не знаю. Предполагаю, что он.

Как сейчас помню его неказистую мальчишескую фигуру, его непримиримое отношение к божеству моей юности - Гиппиус, его улыбку, такую простую, слегка застенчивую, приветливую.

Есть люди, которые умеют улыбаться каждому при встрече: ДЭО не относился к ним, Он улыбался только тем, кто ему нравился, но умел своей улыбкой дарить хоть мимолетную, но светлую радость тому, кому улыбался.

***
Обеспокоенные дальнейшим ходом революции, нежелательным для них, Мережковские срочно поднялись и уехали в Петроград. Они надеялись оказать поддержку Керенскому и Савинкову и повернуть колесо истории вспять!

Мы иногда стали получать письма от Зинаиды Николаевны. В последнем из них она писала: «Осень заплевала нашу Февральскую революцию». На этом кончалось сообщение с Петроградом. Мы узнала позднее, что Мережковский, Гиппиус и Философов эвакуировались, т.е. бежали от Октябрьской революции заграницу.

***
Эвакуировалась из Кисловодска и бабука, уехала в Новороссийск подальше от надвигающихся грозных событий, поручив отцу одному управляться с ее хозяйством. Отец был уже очень болен, и управление дачами и гостиницей легло на плечи матери, помогала ей в этом Мара, а я по-прежнему в свободное от гимназии время, писала стихи, бродила по парку, мечтала, фантазировала, жила своей обособленной жизнью. Бабуля ухаживала за оптом. Помню, как переживала она ого болезнь, как часто плакала, скрывая от всех свои слезы.

Как-то забастовала во всем городе прислуга. Не вышли на работу наша кухарка и горничная. Пришлось впервые заняться самообслуживанием.

На меня была возложена обязанность ставить самовар. Я, помню, добросовестно его почистила, разожгла, но... забыла налить в него воду. Тут произошел у меня конфликт с отцом. Раздражительный, как все туберкулезники, он накричал на меня и бросил мне упрек в том, что я вообще, ни на что не способна.

Успокоила отца и как-то исправила положение с самоваром бабуля, но я долго таила обиду.

Посвятила отцу эпиграмму:
«Он ненавидит сны и чары,
Он видит в них мои грехи:
Чем бредить и писать стихи,
Важнее ставить самовары».

Случилось так, что эту эпиграмму отец прочел, и, помню, как смущенно потом старался он мне объяснять, что нельзя жить одними мечтами. Однако, сам-то он, пожалуй, тоже был несколько далек от действительной жизни. Не раз с тех пор пытался он найти пути сближения со мной, но промелькнувшее у меня как-то хорошее чувство к отцу, не закрепилось. Мне было с ним неловко и отчужденно.

Другое дело - бабуля!

Это был единственный человек, с кем мне было просто и легко, кому я любила читать свои стихи, кто плакал над ними от умиленья и пророчил мне великое будущее, Что еще нужно было для юного стихоплета - мечтателя?

***
Красная Армия непреклонно продвигалась к югу, но Кисловодск (31) жил беззаботной праздной жизнью. Буржуазия, бежавшая от Петрограда я Москвы, наводнила его. Она настроена была весьма оптимистично, верила только хорошим для нее вестям и ждала, что со дня на день получит возможность вернуться домой в свои дворцы и особняки. В курзале играл оркестр, в парке прогуливались нарядные пары, в ресторане, расположенном над бурной Ольховкой, звякали бокалы с шампанским. Балерина Кшесинская (32) в сопровождении Великого князя Кирилла (33), представляла высшую знать. Впрочем, очень часто Кшесинскую вместо Великого князя сопровождал ее пятилетний сын. Это был красивый, рослый, здоровий мальчик. Об его отцовстве ходили разные слухи, приписывали ему в отцы, не только разных Великих князей, но и самого царя Николая. Кшесинская не считалась с общественным мнением, не стеснялась показываться с сыном, даже, наоборот, как бы гордилась им.

«Кшесинской - все позволено!» - говорили о ней. Сама она, невзрачная, маленькая вовсе не похожа была на неотразимую красавицу. Вероятно, ее преображал танец. Сын Кшесинской подружился с моим братом и часто у нас бывал. Заходила за ним иногда и Кшесинская. Трудно было представить, что эта маленькая, скромная, всегда немного грустная женщина – всемирно знаменитая балерина и не менее знаменитая покорительница мужских сердец.

Итак, каждый день приносил все новые и радостные для буржуазии в Кисловодске, новости. Каждый день какой-нибудь, приехавший невесть откуда, «очевидец» сообщал, что Красные бегут, Белые наступают. Недаром впоследствии вошла в обиход поговорка: «врет, как очевидец!».

Над нашей бабукой, уехавшей в Новороссийск, посмеивались, обвиняли ее в паникерстве. Кисловодск казался всем незыблемой твердыней.

В ясный безоблачный августовский день, как всегда все было покойно, как всегда играл оркестр, и прогуливалась в парке нарядная беззаботная публика.

Из-за гор вдруг стали доноситься пушечная стрельба и пулеметная очередь. В миг все преобразилось. Поднялась паника, парк опустел, оркестр замолк. Люди заметались в поисках лошадей и подвод. Их оказалось слишком мало. Местные владельцы транспорта, пользуясь случаем, заламывали бешеные цены, но перекупщики платили еще дороже, лишь бы уехать!

И вот, наконец, длинная вереница беженцев, как пеших, так и на подводах потянулась из Кисловодска. Среди них оказались и мы. Бабуля уговаривала мать не уезжать, ибо «Бог милостив», но мать была непреклонна. Она считала, что отца обязательно расстреляют Красные, как бывшего губернатора и как сына богатой помещицы.

При гостинице была старая кляча, вывозившая мусор. Ее впрягли в подводу, на которую водрузили совсем уже слабого отца. Мы отправились пешком. Бабуля, провожая нас, плакала и благословляла.

Нам, детям, путешествие вначале казалось интересным и заманчивым. Огромная колонна беженцев, кто пешком, кто на подводах не могла двигаться быстро. Арьергарды удиравшей Белой армии опередили нас и вовсе скрылись из вида. Шрапнельные взрывы и пулеметные очереди Красной армии заставляли нас часто ложиться на землю по команде отставных военных-беженцев, взявших на себя руководство колонной. Помню хорошо, что страха у нас, детей, не было нисколько. Очень забавным, казалось, бросаться на землю ничком и выглядывать, как где-то, иногда вблизи, поднималось облачко взрыва. Очевидно, страх смерти не присущ детям. Несколько человек беженцев было ранено. К вечеру пальба прекратилась, и движение колонны возобновилось. Всех возмущало поведение Белой армии, бросившей нас на произвол судьбы в горах.

Ночевали под открытым небом, т.к. встречные страницы и села враждебно относясь к белым, не желали давать нам приют. Утомительные переходы, иногда изнуряющая жажда – все это выматывало силы. Тяжело было смотреть на отца, ни на что не жалующегося, но таявшего на глазах и мучительно кашлявшего.

Кое-как добрались до богатой станицы, занятой белыми войсками. Здесь, наконец, получили возможность передохнуть, осмотреться.

Недели две беженцы жили в станице, встречаясь ежедневно на «Пятачке» станичной площади, обмениваясь последними новостями, всегда очень утешительными. Как и в Кисловодске появлялись «очевидцы» разгрома красных и сулили нам быстрое возвращение домой.

Ну, а спустя две неделя, обзаведясь в станице новыми подводами и лошадьми, беженцы двинулись дальше... Красные наступали по пятам. Добрались до Туапсе. Из Туапсе пароходом можно было ехать в Новороссийск. Однако, пароходы курсировали редко, а беженцев было много. Вне очереди отправлялся в рейс небольшой пароход специального назначения для Великого князя с Кшесинской и сопровождающими лицами.

Как получалось, что мы вдвоем с сестрой оказались на борту этого парохода, я точно не помню. Вероятно, мать решила отправить нас на разведку к бабуке, а сама с отцом и братом осталась дожидаться большого парохода, на котором можно было бы отца определить в каюту. Так, или иначе, мы отплыли с сестрой вдвоем в изысканном обществе Великих и сиятельных князей, сопровождающих их офицеров и дам. Единственная каюта на пароходе была предоставлена Кшесинской с сыном. Все остальные расположились на палубе.

Отплыли вечером, но южная ночь не заставала себя долго ждать.

Помрачнело море, но на горизонте быстро всходила луна и серебряной дорожкой осветила зеркальную поверхность волы. Зажглись огни в иллюминаторах парохода. Ночь была теплая, безветренная, тихая. Слегка доносился стук мотора из машинного отделения, да всплеск воды от прыжков сопровождающих нас дельфинов. Мы сидели с сестрой тихо, прижавшись друг к другу, счастливые и гордые от сознания свой самостоятельности и с детским любопытством поглядывали из окружавших нас людей, а они на нас не обращали внимания, поглощенные своими делами: офицеры развлекали дам, дамы игриво смеялись, перешептывались. Заиграл духовой оркестр. Несколько пар, изгибаясь и прижимаясь друг к другу, танцевали танго.

Нам казалось все очень красивым и необычным. Невольно мечталось о том времени, когда и мы будем танцевать танго, когда и нас будут так же беззаветно любить красивые офицеры, как любят они, казалось нам, этих прекрасных дам.

После полуночи внезапно все изменилось. Великий, князь провозгласил тост: «За Веру, Царя и Отечество!» С этого все началось..., откуда-то появившиеся бутылки с вином и шампанским сменялись бессчетно и уже пустые летели через борт в морскую пучину. «Красивые» офицеры и дамы, опьянев, обнимались, стали безобразными, шумными. Одна из дам разделась, и ее, нагую, носили на руках по палубе. Кто-то блевал, кто-то ругался, кто-то плакал.

Мы еще теснее прижались друг к другу и уже испуганно глядели на все происходящее: нас заметили.

Великий князь схватил нас за руки и вывел на середину палубы: «Глядите, господа, какие хорошенькие девочки с нами едут!»

Он притянул к себе сестру. Я, как более сильная, бросилась в атаку на ее защиту, но кто-то мне подставил ножку и я упала. В тот же миг почувствовала запах винного перегара около своего лица, отчаянно отбивалась от чьих-то рук. Сестра рядом плакала и умоляла отпустить ее. Ее слезы и беспомощность усилили мою ярость: я не только отбивалась, но прокусила чью-то руку и после этого, почувствовав себя на свободе, ринулась на помощь сестре. Не знаю, чем бы кончилась для нас эта ночь, если бы не вышла из своей каюты Кшесинская. Перед ней все расступились. Очевидно, эта маленькая невзрачная женщина обладала какой-то внутренней силой, уменьем подчинять себе людей, покорять их не только на сцене. Она, помню, не произнесла ни одного слова, хотя Великий князь подобострастно что-то объяснял ей. Не глядя на него, она подошла к нам и, приветливо улыбнувшись, увела нас в свою каюту, где спал ее сынишка.

Тут уж не только Мара, но и я, дали волю слезам.

Нам казалось, что жизнь наша теперь кончена, что пережить оскорбление, нанесенное нам на палубе, уже невозможно. Я не помню себя, слов, которыми утешала и успокаивала нас Кшесинская, но она нашла нужные для нас слова. До чего же заботливой и простой оказалась великая артистка, «придворная проститутка», как многие называла ее. Перед ней преклонялись, ею восхищались не только цари и Великие князья, но и весь мир, но в ту давнюю ночь на корабле, она принадлежала нам, только нам юным несмышленым девчонкам, которым на одну ночь стала матерью.

Отец в Новороссийске умер. Человека, который когда-то тяготился своим губернаторским званием, не любил ни почестей, ни светской мишуры, хоронили торжественно, с помпой, как бывшего губернатора, как царедворца. Такова была воля матери и бабуки.

После смерти отца, положенье на фронтах резко изменялось в пользу Белых. С помощью Антанты они со всех сторон теснили Красные войска. Весь юг, в т.ч. Минеральные воды были теперь заняты Белыми. Бабука торопилась возвращаться в Кисловодск и нас торопила, страшась ехать одной, но я в Новороссийске посещала гимназию, заканчивала последний 8-й класс, поэтому решено было оставить меня в Новороссийске, а остальным возвращаться домой. Итак я осталась.

Поселили меня за городом у знакомых на метеорологической станции. Жила я на вышке, в комнате для наблюдений. Комната эта со стеклянным потолком и огромными, почти сплошными окнами, запомнилась мне на всю жизнь. Небо и море кругом.

Посреди пола - проем и витая лестница вниз. Я чувствовала себя, как в сказочном замке. Разве можно было в этой комнате не мечтать, не писать стихи, не созерцать? Единственно к чему не располагала меня комната – к гимназическим урокам. В гимназию я всегда ездила регулярно на «кукушке» - узкоколейная железная дорога, соединявшая город с цементным заводом и с окраиной, где помимо метеорологической станции, расположились дачи. Однако, я считала, что такие предметы, как физика, геометрия, алгебра мне не нужны и не стоит на них тратить время. Я и не тратила. На этих уроках я забиралась «на камчатку» и исподтишка читала книгу. Увлекалась я в то время философией Ницше, а когда мне в руки попался Ибсен, его «Бранд» определенно помутил мой рассудок. Я стала фанатично религиозной, исповедовала суровую Брандовскую философию: «Все или ничего», и стихи мои в тот период звучали мистично.

В гимназии в то время властвовало крайне реакционное направление. Начальница, бывшая воспитанница Института благородных девиц, осталась до пожилых лет, «Благородной девицей». Устав института она пыталась перенести в гимназию. Ее путало малейшее проявление самостоятельной мысли у вверенных ей учениц, она оберегала от «революционного духа» даже стены старенького гимназического зданья. Носила она длинные шелестящие юбки со шлейфом и на этот шлейф мы, будто нечаянно, очень любили наступать.

Сама она румянилась и красилась, стараясь вернуть безвозвратно потерянную молодеть, но малейшую вольность в прическе гимназисток считала за нарушение устава, приписывала революционному веянию времени. Больше всего попадало тем девочкам, которые вместе со мной приезжали на «кукушке», т.е. детям рабочих цементного завода. Их было совсем немного, ведь учиться в гимназии было для них непозволительной роскошью.

Начальница просто измывалась над ними.

Особенно плохо приходилось девочке Попандопуло, той самой, о которой я писала раньше. Волосы у нее были курчавые, как барашек и не укладывались в гладко прилизанную прическу. Из-за волос девочке Попандопуло был приклеен ярлык «большевистской заразы». Ее наказали, оставив после уроков на два часа в классе. Последняя «кукушка» ушла в этот день без нее, и девочка пешком добиралась по многокилометровому пути ночью домой. Дул ледяной норд-ост. На следующий день она не пришла в класс. Мы узнали, что она заболела. Девочки возмущались действиями начальницы, а меня, этот случай совсем вывел из себя. Я тут же на перемене распустила свои волосы, а были у меня тогда правильные красивые локоны, и связала их сзади кокетливым бантом. Моему примеру последовало и еще несколько человек.

Это был своеобразный, хоть еще и ребяческий, но все-таки протест.

Оттого ли, что мы не были дочерьми рабочих, или почувствовав и испугавшись нашего протеста, но, ни одним словом не обмолвилась начальница, узрев наши вольные прически.

Однако, мы этим не ограничились. Последний урок в тот день был геометрия. Еще на перемене перед уроком, я горячо стала убеждать подруг в необходимости коллективного и немедленного посещения девочки Попандопуло. Кое-кто возражал, опасаясь последствий, кое-кто пытался доказать, что мы и так уже выразили протест, распустив косы, что можно навестить подругу и после урока, но меня подмывал неудержимый бес: «Все или ничего»!

Моих сторонниц оказалось огромное большинство, и мы одна за другой попрыгали через окно в сад, а из сада на улицу и побежали по направлению к «кукушке». В классе почти никто не остался.

Попандопуло жили тесно. Нагрянув к ним, мы не могли даже все сразу протиснуться в их каморку. Отец находился на работе, мать была очень смущена нашим нашествием. Маленькие ребятишки, грязные и худые, жадными от любопытства глазенками, выглядывали из всех углов. Пол был цементный. Впервые я видела такой страшный пол.

На грубо отесанном столе ничем не накрытые, лежали неубранные очистки от картофеля.

Единственная комната, служившая и спальней, и столовой, и кухней для большой семьи, была полуподвальной, темная, сырая.

Воздух был спертым. Наша подруга лежала на большом двуспальном топчане - единственном спальным ложе в комнате. Пестрое из лоскутов одеяло накрывало ее худенькое тело, покоящееся на соломенном тюфяке из грубой мешковины.

Так вот она, какая бывает жизнь!

Я много читала и знала, что существует мир, отличный от мира обеспеченных людей, от нашей среды, но этот мир оставался на страницах книг, казался далеким. И вдруг...

Этот мир я увидела собственными глазами, я ощутила его рядом с собой, совсем близко…

Мелочным и глупым показался мне теперь наш протест с распущенными волосами. Что-то надо было придумать совсем другое... Но что?

С чувством чего-то непоправимого, жестокого возвращалась я в этот вечер на свою метеорологическую вышку. Мне казалось, я в чем-то безмерно виновата. Но в чем?

Я не спала всю ночь.

Над вышкой завывал норд-ост, доносился рокот волн...

Стихия бушевала.

Как жить дальше?

Спросить было не у кого, а сама – я разве могла разобраться?

Вот, если б была со мной Камочка! Но ее не было!

Был один только Бог где-то в неведомых просторах. К нему-то и обратилась я снова в отчаянии в эту ночь своим стихотворением:

«Господи, Господи - надо?
Господи, слышишь меня?»
Меркнет святая лампада,
В мире не будет огня.
«Господи, Господи - надо?
Господи, нужен ли меч?»
Меркнет святая лампада...
Новую надо зажечь!

Целиком стихотворение у меня не сохранилось. Здесь я привела только два четверостишия, которые остались в памяти. Однако, ответа я на поставленные вопросы, какой должна быть новая жизнь, я, конечно, найти не могла.

Я заснула под утро, сидя за столом, с карандашом в руках. Разбудили меня крик и ругань, доносившиеся снизу. Это была обычная перебранка моих хозяек. Вернее, хозяйкой метеорологической станции была только одна, маленькая, полная женщина, хлопотливая, энергичная и шумная, а вторая была учительницей алгебры и геометрии, тощая, которая по-мужски остриженная, и какая-то раньше времени поблекшая. Каждый день ездила она на «кукушке» в гимназию, а возвращалась всегда утомленная, нервная и привередливая. Что связывало вместе этих двух женщин, я не знала, но жили они уже много лет неразлучно и «грызлись» по каждому поводу, а очень часто и вовсе без повода.

Я спустилась вниз к завтраку и обе они, как всегда, стали наперебой жаловаться мне друг на друга, ну а я, не желая быть судьей между ними, молчала и думала свое: «Как мне теперь жить?»

Ссора продолжалась уже за завтраком. До меня, как сквозь сон, доносилась их перебранка. Обе женщины ожесточенно спорили о каком-то древне-историческом событии, толкуя его с разных точек зрения, и тут же переходили на спор о том, как .лучше приготовить яичницу и следует ли сейчас, в великий пост, есть мясо, и можно ли, не рискуя здоровьем, при норд-осте, открывать окна?

Обе они очень заботливо и внимательно относились ко мне. Учительница, Елизавета Петровна, зная, что я ничего не смыслю и не хочу смыслить в ее предметах, никогда в классе не вызывала меня к доске, а на письменных контрольных работах, вволю давала мне списывать у соседки решенье задачи примеров. В четверти неизменно ставила мне пятерку.

Как-то шепотом сказала мне: «Смотри, не проговорись Анне Львовне (заведующей метеостанции)».

Но Анна Львовна сама учуяла подвох своей подруги

«Заслуга не в том, чтобы пятерки ставить, а в том, чтобы научить человека!», - доказывала она горячо, и как всегда, шумно.

«Не в свое дело не ввязывайся!» - отвечала не менее шумно Елизавета Петровна. – «Зачем ей моя алгебра, раз она ее не любит?»

«Потому и не любят, что ты не умеешь учить…»

«Это я-то не умею?» - уже до хрипоты кричала Елизавета Петровна.

Споры из-за меня возникали и по другим поводам. Анна Львовна стремилась всегда накормить меня до отвала, Елизавета Петровна вступалась за меня. Возникал принципиальный и очень шумный спор: вредно или полезно много есть девочке в моем возрасте? Анна Львовна уверяла, что я мало ем, Елизавета Петровна спорила и уверяла, что меня перекармливают. Очень часто такие споры заканчивались плачевно: Елизавета Петровне со слезами на глазах убегала в свою комнату, хлопнув дверью, и оттуда кричала, что жизнь ее загублена безвозвратно Анной Львовной, а Анна Львовна, громыхая посудой, утверждала, что Елизавета Петровна ее «в гроб вгонит».

Зачем же они живут вместе, раз не любят друг друга, часто думала, я, но эта мысль приходила случайно и так же случайно улетучивалась. Какое мне дело было до двух мелочных я старых, как мне казалось, женщин. Впрочем, они вовсе не были старые, им было лет около сорока каждой, но в представлении пятнадцатилетней девчонки, какой я была в том время, старыми кажутся люди уже свыше двадцати пяти лет.

В то утро я, с некоторым волнением, ждала, что Елизавета Петровна спросит меня о вчерашнем, о нашем коллективном уходе с ее урока.

Она ничего не спросила, только смотрела на меня задумчиво я грустно.

Наша выходка в гимназии, конечно, не прошла бесследно. Начальница кипела от злости, объявила нам, что вопрос о нашем самовольном уходе с урока, будет поставлен на педагогическом совете. Девочки притихли, некоторые из них осуждающе поглядывали на меня, считая что это я их сманила уйти с урока. Однако, у меня была защитница – моя лучшая подруга, чешка по национальности, дочь управляющего Коммерческим банком, Женя Особа. Она была на три года старше меня. Я вообще была значительно младше всех в классе, а Женя когда-то по болезни отстала на год. Не знаю, что влекло нас друг к другу. Если я была несколько сумасбродна, увлекалась Брандом, любила мистику, писала стихи, то Женя нисколько на меня не походила. Она была кротким созданием, немного флегматична, рассудительна.

Училась хорошо без блеска, но и без срывов, уроки всегда готовила по всем без исключения предметам, не отдавая предпочтенья ни одному.

Дома ее воспитывали строго, в то время, как младшую ее сестренку – Люсю, миловидную и капризную девочку, непозволительно баловали. Женя не обижалась и не завидовала младшей сестре. Принимала неравное отношение родителей за должное, считая себя некрасивой и неумной. Я заходила иногда к ней на дом, и мне всегда ее было жаль, но Женя не жаловалась.

Так же, как и родители, она гордилась и восхищалась Люсей, расхваливала ее, любовалась ею.

Все это продолжалось до тех пор, пока я как-то высказала Жене свое резко отрицательное, даже презрительное мнение о Люсе.

«Кукла – она, а не человек!»

Я думала, Женя обидится за Люсю, но она не обиделась, а только с удивлением посмотрела на меня и промолчала.

Однако, с тех пор что-то произошло с Женей. Очевидно, она резко изменила свое отношение к Люсе, подчинившись моему мнению, но не могла она жить без «влюбления» в кого-то.

Это «влюбление» она перенесла на меня. Чтобы я ни сказала, чтобы я ни делала, она восхищалась мною, она молча страдала, если я обходилась с ней иногда сурово.

Женя была музыкальна, хотя не признавала этого за собой, как не признавала, вообще, никаких достоинств.

Она отлично играла на пианино. Я читала ей свои стихи, а она их перекладывала на музыку, но об этом узнала я только после моего отъезда из Новороссийска из ее восторженно влюбленного письма, полученного мною от нее в Кисловодске. Но я в то время была уже далеко от своей подруги, не только территориально. Однако, до сих пор не могу себе простить, что но ответила я на ее письмо. Значительно позднее узнала, что Женя умерла от туберкулеза, а родители ее с Люсей эвакуировались на Родину.

Однако, я отвлеклась и забежала вперед. Девочка Попандопуло поправилась и вернулась в гимназию. Начальница не придиралась уже к ее кудрям, но над нами висел как «дамоклов меч» предстоящий педагогический совет. Но тут случилось событие, которое несколько отвлекло внимание наших педагогов, да и нас самих.

Здание гимназии было отобрано под лазарет. Все младшие классы были досрочно распущены, а седьмой и восьмой классы переведены в небольшой флигель. В нем мы должны были закончить свое образование.

Под новыми впечатлениями переселения, мы стали уже забывать о грозивших нам неприятностях, но как-то на урок алгебры наша учительница, Елизавета Петровна, всегда снисходительная и добрая к нам пришла смущенная ш какая-то растерянная. Она долго, молча, сидела за своей кафедрой, не приступая к уроку. А потом, посмотрев на нас, застенчиво улыбнулась.

«Педагогический Совет,» - сказала она, - «вынес постановление, что, если вы не извинитесь передо мной и начальницей за самовольный уход с урока, вам поставят «4» за поведенье в выпускном аттестате, и не допустят к причастию, а меня... уволят, т.к. это я вас распустила и избаловала...»

Елизавета Петровна не успела закончить, как в классе поднялся невероятный галдеж.

Ладно бы, уволить ни в чем не повинную Елизавету Петровну, такую снисходительную и добрую! Ладно бы еще «4» за поведение, ладно бы еще остаться без причастия.

Елизавета Петровна с трудом угомонила нас: «Я передам, что вы извинились предо мной, а уж начальнице вы как-нибудь сами... Мне-то ведь не нужно...» - пояснила она.

На следующий день до начала уроков перед молитвой, которую мы ежедневно вслух совершали в присутствии священника и начальницы, я вышла и извинилась перед Елизаветой Петровной. Однако, никто не обратил или уже не захотел обратить внимания на то, что извинение мое было обращено только к Елизавете Петровне, но отнюдь не к начальнице.

Священник произнес короткую проповедь о послушании и прилежании, начальница перекрестилась и зашелестела юбками к выходу. Конфликт был исчерпан. Девочки в классе восторженно прыгали, Женя влюблено и растроганно глядела на меня, как на героя. А во мне кипела злоба на начальницу, неизъяснимо ненавидела я ее за наше вынужденное поражение.

В то время в городе еще почти не было автомашин, но упорно ходил слух, что начальнице, за ее особые заслуги по воспитанию «патриотической» молодежи будет вручена легковая машина, и я нашла выход своей злобе.

На уроке физики, я написала эпиграмму, обращенную начальнице:

«Когда подарят вам мотор,
То вам гудок не нужен для тревоги,
Тот, кто на вас направит взор
И без гудка, давай бог ноги!"

Эпиграмма ходила по рукам, вызывала смех, ее переписывали, умудрились даже наклеить на внутренней стороне двери в уборной.

Знала ли о ней, читала ля ее начальница? Очевидно, знала и читала, но, напуганная чем-то, молчала. От автомашины, говорят, отказалась.

***
Вернувшись дамой в тот знаменательный день, когда пришлось громогласно извиняться в гимназии, я с удивлением констатировала перемену в настроении моих хозяек. Они сидели вместе какие-то умиротворенные и тихие. Анна Львовна стала усиленно угощать меня пышками, уверяя, что я слишком много учусь (это – я-то!), что мне нужно получше питаться.

Елизавета Петровна улыбалась и не спорила. Я поняла, что перед моим приходом они говорили обо мне, что Елизавета Петровна рассказала Анне Львовне о гимназических событиях. Мне почему-то было стыдно перед Елизаветой Петровной.

Поздно вечером, когда я уже легла в постель на своей метеорологической вышке, ко мне поднялась по лестнице Анна Львовна.

Под предлогом записи каких-то метеорологических наблюдений, она долго не уходила, а потом, так ничего и не записав, села ко мне на постель.

«Ты не думай, Оля, о нас плохо оттого, что мы часто ссоримся с Елизаветой Петровной!» - итак начала она свой разговор. Потом, забыв очевидно, что имеет дело с пятнадцатилетней девочкой, но чувствуя непреодолимую потребность поделиться с кем-то, она поведала в ту ночь мне свою жизнь, тесно связанную с жизнью Елизаветы Петровны. Подружились они с раннего детства: Анна - дочь зажиточного купца, а Лиза – безродная круглая сирота, из милости принятая в их семью. Конечно, из Ани готовили барышню, невесту, из Лизы – приживалку, полуприслугу. Разница в воспитании не мешала их детской бескорыстной дружбе, но потом..... «Мне казалось, что Лиза возненавидела меня, хоть и не виновата я была в несправедливости к ней моих родителей», - говорила Анна Львовна.

«Она была озлоблена, а к тому же, как на зло, я была недурна собой, жизнерадостна, ну и, понятно, за мной увивались ухажеры. На нее же – невзрачную, тщедушную, мрачную, никто не обращал внимания. Потом я не раз вспоминала, как несправедлива была к ней судьба!

Однако, и меня она не долго баловала, отец мой разорился и скоропостижно умер. Мы остались с матерью без всяких средств к жизни, не приспособленные к труду. И знаешь ли, кто нас выручил? Лиза! Она настояла на том, чтобы я получала образование, закончила курсы метеорологов, она давала уроки, чтоб что-то заработать, ухаживала за моей матерью, которую разбил паралич, забив ей все зло, которое та ей причинила несправедливым к ней отношением. Так длилось несколько лет. Самоотверженность Лизы, изумлявшая меня вначале и примирившая с ней, стала казаться мне «в порядке вещей».

Я привыкла к ее самоотверженности и перестала ценить.

Мы стали часто ссориться из-за пустяков, ведь ничто не принуждает человека так, как нужда, не делает его мелочным и желчным.

С тех пор, наверно, эти ссоры вошли у нас в привычку. Я кончала курсы, когда умерла мать. Работа моя, хотя и весьма мало оплачиваемая, все же улучшила материальную сторону нашей жизни, но тут случилось непредвиденное: Лиза влюбилась.

К нам в то время часто заходил один молодой студент, причем старался приходить, когда Лиза бывала на уроках, т.е. избегал ее. Он ухаживал за мной, и я ответила ему взаимностью. О том, что его полюбила Лиза, я не знала, она всегда была скрытной.

Но ведь если бы даже и знала, разве могло бы это что-нибудь изменить? Ведь я же сама любила его. И вот, однажды, я раскрылась Лизе. Очень счастливая, я сказала ей, что выходу замуж за студента. Помню, как она побледнела и задрожала вся. Случилось непоправимое… Лиза тяжело заболела, в бреду призналась в своей безграничной и безнадежной любви к моему жениху. Она не умерла, но… лишилась рассудка.

Мой жених, весьма озадаченный происшедшим, встречаясь со мной на улице, и не смея заходить к нам, настаивал, чтобы я устроила Лизу в сумасшедший дом. Я заявила ему, что скорее наложу на себя руки, чем последую его требованию, что же касается нашей свадьбы, то теперь не может быть о ней и речи. Не хочу строить счастье на чужом горе. Мы расстались навсегда. Лиза поправилась только через год. Я получила назначение в Новороссийск и, конечно, взяла Лизу с собой, Так и живем с тех пор здесь, так и состаримся скоро...

Вот так переплелась у нас жизнь!

И что это я разоткровенничалась?» - спохватилась она. - «Тебе давно спать пора».

Она поднялась, остановилась... хотела мне что-то еще сказать, но не нашла слов. Потрепала меня по щеке и вышла. Спускаясь, уже с лестницы крикнула: «За Лизу тебе спасибо!»

Я долго не спала и думала: как часто в ссорах они упрекают друг друга: «Ты мою жизнь загубила». Но кто же из них чью жизнь загубил или спас? Любят они друг друга или ненавидят? И зачем так устроена жизнь? Разве нельзя по-другому.

***
Подошла пора экзаменов. Они проходили скомкано, наспех. Флигель, который мы занимали, тоже должен был отойти под лазарет. Что-то творилось в мире непонятное, но мы ничего не знали, радовались, что экзамены пройдут облегченно. Я не беспокоилась об экзаменах, увлекаясь по-прежнему философией, стихами, мистикой, интересовалась, входившим в моду в то время учением о гипнозе.

По гуманитарным наукам, я без труда, сдала экзамены на пятерки. По алгебре и геометрии пятерки, или, в крайнем случае, четверки я знала, мне обеспечены, хоть и не в состоянии была решить ни одной теоремы, ни одной задачи. Но уж такова была доброта Елизаветы Петровны, да и Женя научилась очень искусно подсказывать и подставлять свою тетрадь мне для переписки. Но вот физика?... Что делать с физикой? Учительница была злая, учебник был толстый, а я за весь год ни разу даже не раскрывала его, а на уроках читала или писала стихи. По какому-то исключительному везению, меня ни разу в течение года не вызывали к доске, а за случайные ответы с места по подсказке Жени, ставили в дневнике четверки. Но вот на экзамене так не обойдется. Учительница обязательно вызовет к доске, подсказки туда не доносятся, и я пропала. Накануне экзамена я взяла в руки толстый, ненавистный учебник и наугад открыла его. Попалась глава под названием:«Маятник Уатта (34)». Я прочла его, он мне даже понравился. Перечла его второй раз и захлопнула учебник, все равно за один вечер, весь его не вызубришь. Так и пришла я на экзамен, заучив только одну главу из всего учебника. Конечно, сердце мое колотилось немилосердно, и прошибал пот. Хоть и презирала я физику, но провалиться из-за нее, проклятой, все же было обидно. И вот, пока учительница вызывала к доске других девочек, я вспомнила...о гипнозе. Я старалась, не мигая глядеть на учительницу и гипнотизировать ее, повторяя мысленно:

«Спроси, маятник Уатта, спросите Маятник Уатта!»

Вот, наконец, пришла моя очередь. Я вышла к доске, ни жива, ни мертва. Все же не слишком уверена была в своем гипнозе. Учительница задумалась на мгновение, посмотрела на меня, прищурившись и, как мне показалось, очень страшно и подозрительно, вдруг изрекла: «Расскажите... про маятник Уатта». Я не ослышалась, нет! Это не был сон, а явь! Я без запинки, едва сдерживая радостное волнение, отбарабанила ей «маятник Уатта». Не дослушав до конца, убедившись в том, что я хорошо усвоила предмет физики, учительница отослала меня на место. Итак, последний, самый страшный экзамен был сдан.

Я окончила гимназию, я была свободна, как ветер. Дома меня уже ждала мать, приехавшая за мной.

Мы пробыли в Новороссийске еще несколько дней. Мать навестила могилу отца, потом мы ездили прощаться со знакомыми, в т.ч. с семейством Особа. Как всегда, выставлялась там «на показ» Люся.

С Женей мы удалились в ее комнату. На прощание помечтали: вот буду я великим поэтом, а она – великим музыкантом, и вместе покорим мир. Слушая мою болтовню, большие серне глаза Жени, оставались грустным. Она тяжело переживала нашу разлуку, да и мне было жаль расставаться.

Когда подошла очередь прощаться с Александрой Львовной и Елизаветой Петровной, они обе всплакнули.

Потом не раз я задавала себе вопрос: почему эти две женщины, уже не молодые, так привязались ко мне, пятнадцатилетней девчонке, не слишком приветливой, не слишком веселой. Я не нашла ни одного ласкового слова им на прощанье. Со свойственным юношеству эгоизмом, я их даже слегка осуждала за их беспомощность, одиночество и «старость».

Запутались в жизни. Я то, уж, казалось мне, в ней не запутаюсь, хотя в голове был сплошной сумбур.

Поезд наш тронулся.

Долго провожали его взглядом две маленькие жалкие фигурки.

Кончился первый этап моей юности.





18 Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865 – 1941) – русский писатель, поэт, критик, переводчик, историк, религиозный философ, общественный деятель, яркий представитель Серебряного века, вошёл в историю как один из основателей русского символизма, основоположник нового для русской литературы жанра историософского романа, один из пионеров религиозно-философского подхода к анализу литературы, выдающийся эссеист.
19 Зинаида Николаевна Гиппиус (1869 – 1945) – русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, одна из видных представительниц «Серебряного века» русской культуры, идеолог русского символизма.
20 Дмитрий Владимирович Философов (1872 – 1940) – русский публицист, художественный и литературный критик, религиозно-общественный и политический деятель.
21 Конец 1916 года
22 См. фото и описание на сайте.
23 Борис Викторович Савинков (1879 – 1925) – революционер, террорист, российский политический деятель, один из лидеров партии эсеров, руководитель Боевой организации партии эсеров. Участник Белого движения, писатель (прозаик, поэт, публицист, мемуарист; литературный псевдоним — В. Ропшин).
24 Семья Александра Александровича Липского, старшего брата моего деда Владимира Александровича Липского.
25 Владимир Ананьевич Злобин (1894 – 1967) – русский поэт и критик, более известный как секретарь и хранитель архива Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского.
26 «Красные камнм» - ряд песчанных скал, поднятых когда-то действием тектонических сил со дна древнего моря, находящиеся в средней части парка тропы терренкура в Кисловодске.
27 Сташий сын Отя (Владимир) окончил Училище Правоведения, умер от голода в Ленинграде в 1942 г, Лили (Лидия) стала известным психитром, Боря (Борис) стал Вторым секретарем Новосибирского обкома КПСС.
28 Князь Феликс Феликсович Юсупов, граф Сумароков-Эльстон (1887 – 1967) – последний из князей Юсуповых, известен как участник убийства Г. Распутина и автор двух книг воспоминаний – «Конец Распутина» (1927) и «Мемуары» (1953).
29 Княжна императорской крови Ирина Александровна, дочь великого князя Александра Михайловича и великой княгини Ксении Александровны, сестры Николая II.
30 Александр Фёдорович Керенский (1881 – 1970) – российский политический и общественный деятель; министр-председатель Временного правительства (1917), один из лидеров российского политического масонства. Во время «мартовской истерии» газеты писали, что «Керенский – это символ правды, это залог успеха; это тот маяк, тот светоч, к которому тянутся руки выбившихся из сил пловцов, и от его огня, от его слов и призывов получают приток новых и новых сил для тяжёлой борьбы».
31 Советская власть установилась в Кисловодске только 17 марта 1920 года.
32 Матильда Феликсовна Кшесинская (Matylda Maria Krzesińska; 1872 – 1971) – прославленная русская балерина и педагог, заслуженная артистка Его Величества Императорских театров, известна также своими интимными отношениями с августейшими особами Российской империи. Летом 1917 навсегда уехала из Петрограда,
33 Великий князь Кирилл Владимирович (1876 – 1938) – второй сын великого князя Владимира Александровича, третьего сына императора Александра II, и великой княгини Марии Павловны; двоюродный брат Николая II.
34 Вероятно, здесь ошибка: должно быть или «Маятник Фуко» или «Механизм Уатта».





Яндекс.Метрика