Глава 4. Юнность, 2-й этап


1918 год. Вереница экипажей, верховых и пеших устремляется за город. Это не беженцы, какими были мы год назад.

Это – нарядная, праздничная кисловодская знать отправляется на увеселительную прогулку, на казнь партизан коммунистов.

Где же правда? Почему толкуют о жестокости и кровожадности коммунистов, когда сами хуже диких зверей? Никто из нашей семьи на «зрелище» не был, но за обедом бабука очень сожалела… о своем утраченном зрении, иначе она поехала бы смотреть, как вешают «мерзавцев».

А бабуля плакала в своей комнате перед иконой с зажженной лампадой, молилась за упокой души «убиенных».

Кисловодск продолжал жить своей праздной беззаботной жизнью. По-прежнему гремел оркестр в парке, по-прежнему прогуливались нарядные пары, устраивались катанья на тройках, в моде были и верховые лошади. По ночам в курзале до утра было открыто кабаре, танцевали танго, пили шампанское, в отдельных кабинетах устраивались оргии.

А из окон нашей квартиры (мы жили теперь в квартире бабуки на втором этаже, т.к. она боялась жить одна), были видны вдали страшные перекладины с качающимися трупами повешенных.

Откуда-то заявилась в Кисловодск сестра отца – тетя Маруся (35)» со своим семействам: двумя дочерьми Ириной и Ольгой и двумя любовниками по фамилии Вольник.

Ирина была жалким, недоразвитым, полупарализованным и припадочным существом, которую, запирая в комнате, мать и сестра, оставляли целыми днями одну. Ольга была нашей ровесницей, очень нарядной и миловидной девушкой, мечтавшей о хорошем женихе.

Никакой другой мысли в голове ее, казалось, пробудить невозможно. Она была создана только сама для себя.

Вольник был крупный делец-спекулянт, поставщик сапог и чего-то еще для Белой армии. Денег у него было много, но, конечно, деньги эти были, не прочными. Гораздо прочнее казалось тете Марусе будущее наследство матери. Узнав о смерти брата, моего отца, все семейство подалось в Кисловодск.

Бабука, которая когда-то прокляла дочь, очень быстро примирилась с ней и с Вольником.

«Не такое сейчас время, чтоб быть разборчивыми», - заявила она. Вольник делал ей богатые подарки, ухаживал за ней, и она добрела, прощала ему даже его еврейскую национальность. Тетя Маруся, первое время, заигрывавшая с моей матерью и с нами, впоследствии, переменила тактику, стала избегать нас, одновременно стараясь отвлечь от бабуки. Матери было обидно. Она боялась, что завещание, написанное в нашу пользу, будет переписано в пользу тети Маруси и ее семьи.

Завязалась борьба за наследство. Мы, дети, отлично все видели и понимали, мы была свидетелями, как мать иногда подвергалась и терпела унижения.

Мы знали, что это ради нас, ради будущего наследства. Жалели мать, ненавидели бабуку. Что делать?

Как избавить мать от постоянных слез, от материальных забот, от унижений? Как самим выбраться из кабалы?

Выход был один, его нашла Мара: надо уничтожить бабуку. Сказала, и сама испуганно посмотрела на меня.

Нам вспомнился Достоевский: прав был Раскольников, решив убить никому не нужную и вредную старуху. Только он не нашел в себе силы дальше жить и приносить пользу людям, а мы найдем эту силу и будем счастливы сами, и принесем счастье тем, кто заслуживает его. Мне вспомнилась девочка Попандопуло.

Решенье созрело бесповоротно и оправдание ему нашлось, но как осуществить наш замысел?

В поисках осуществления, мы связались с «подходящими людьми».

Ими оказались: известная всему Кисловодску фельдшерица по прозвищу «барон». Была ли она, действительно, баронского званья – не знаю. Внешность у нее была мужеподобная, днем она носила юбку, вечером переодевалась в мужскую одежду. Хочу оговориться, что женщине носить брюки в том время было не только не модно, но считалось неприличным. Мара, более просвещенная, чем я объяснила мне значение слова гермафродит. Неразлучная подруга «барона» Варя Сафонова, экстравагантная, стареющая, но не лишенная обаятельности девица, дочь соседнего помещика, стала также участницей нашего заговора. Она на словах сочувствовала нам, соглашалась с необходимостью действий. «Барон» снабжала нас «ядовитыми» порошками, от которых, по ее мнению, верблюд подыхает моментально, и никаких следов отравления установить нельзя. Мара наловчилась всыпать эти порошки в тарелку или в чашку бабуке, но… никаких последствии не было.

Бабука здравствовала. Вероятно, либо верблюд был слабее ее, либо.. «барон» и Варя Сафонова предоставляли в наше распоряжение безвредные средства, боясь ответственности за последствия, которые в случае чего могли коснуться и их.

Тем временем, они вовлекали нас в свое общество, вымогая на «дружеских» началах деньги на кутежи, а т.к. денег у нас не было, мы отдавали им же за дешевку, имевшиеся у нас кольца, брошки и другие драгоценности.

Когда мать обнаружила пропажу их, мы ни в чем не признались, но заверили ее, что все будет возвращено в самом недалеком будущем.

Отчаявшись получать эффективное средство от «барона», мы рискнули обратиться анонимным письмом к другому лицу, изложив в нем свои доводы и прося помощи. Это лицо назначило нам, как мы и просили, свидание.

В результате этого свидания мы очутились в контрразведке.

Поздний вечер. Мы идем в контрразведку в сопровождении офицера в черкеске, в заломленной на бок папахе, в начищенных до блеска сапогах. Мара плачет, во всем кается, умоляет отпустить нас, клянется в чем-то. Я реагирую иначе. Тревогу и страх превозмогает почему-то желание позлить офицера.

«Посмотрите, какая чудная ночь, какие звезды!» - говорю я.

Мне хочется еще сказать что-то дерзкое и бесстрашное, но Мара предостерегающе дергает за руку. Она вообще гораздо благоразумнее меня.

В контрразведке наши действия квалифицируются как «влияние большевизма». Мара оказалась отличной артисткой: она так искусно изобразила раскаяние, так искренне плакала, что полковник, дежурившим в контрразведке, смягчился. Все же он имел дело с девочками известной в Кисловодске дворянской семьи! Впрочем, офицер, приведший нас, указывая на меня, сказал: «А это – черт в юбке!»

Полковник хотел послать уведомление матери, но Мара и тут сумела отвратить грозящую нам беду, уверив, что у матери больное сердце, и она не выдержит такого удара.

«Хорошо, ждите моего решения!» - сказал полковник и велел нам сесть на стоявшие у стены стулья.

«Давайте мальчишку!» - приказал он. Тут только я заметила в углу прямо на полу, сжавшийся темный комочек. Офицер, сопровождавший нас, подошел к этому комочку, грубо поднял его и подвел к полковнику.

Комочек оказался мальчишкой нашего возраста. Рубашка на нем была порвана, на лице – кровоподтеки. Прежде чем его успели подвести к полковнику, он с любопытством взглянул на меня. Наши взгляды встретились. Мне показалось, что я прочла в них упрек.

«Так это значит, ты расклеивал в железнодорожном депо листовки?» - спросил полковник.

«Это - я!» - смело ответил мальчуган.

«Кто тебе дал листовки?»

«Я сам нашел их».

Несколько сильных пощечин свалили мальчика с ног, а потом офицер, сопровождавший нас, наотмашь и плеткой избивал его.

Я не выдержала, сорвалась с места, что-то крикнула, Мара еле удержала меня и шептала тревожно:

«Все равно не поможешь, молчи!»

Да, я не помогла. Избитого мальчика поволокли куда-то в подвал.

Мне тоже досталось несколько ударов плетки. Причем меня били не за покушение на жизнь бабуки, а за то, что я пыталась защитить мальчика.

Я молчала, стерпела боль.

«Черт в юбке!» - еще раз охарактеризовал меня офицер.

На этом кончился эпизод в разведке. Нас отпустили с миром домой, предупредив еще раз о «заразе большевизма» и о его пагубном влиянии на нас.

Не физическую, но нравственную боль, какую-то надломленность уносили мы с Марой из контрразведки.

Наша затея с бабукой выглядела теперь глупо и несостоятельно. Конечно, не полковник поколебал наши замыслы.

Мы были потрясены, но не столько крахом своей затеи, не столько пережитым страхом. Глаза незнакомого мальчика, казалось, с упреком глядели на нас. Что-то он знал такое, о чем не догадывались мы, и это «что-то» волновало, преследовало, стыдило.

***
Дальнейшие события развертывались очень быстро. Вольник втерся не только в доверие бабуки, но даже в доверия матери. В вопросе о предстоящем наследстве, мне кажется, он больше всего боялся влияния Мары на бабуку, поскольку бабука по-прежнему очень к ней благоволила. С этой целью он уговорил мать, ввиду тяжелых времен, послать Мару в Ростов к его знакомому бухгалтеру для изучения бухгалтерии. Мать послушалась его совета, Мара уехала.

Однако, положение на фронтах осложнилось, и бабука со своим семейством Вольников эвакуировалась, оставив нас хозяевами своей квартиры. Ростов оказался отрезан от нас, и от Мары не было вестей, а когда к Минеральным Водам подступили Красные, мы переехали из роскошной бабукиной квартиры на скромную дачу «Забава». Мать считала, что в случае прихода Красных, на этой квартире жить безопасней.

Парк опустел, неслышно было оркестра. Закрылось и кабаре. Буржуазия притаилась. Бежать было некуда. Красивые особняки и богатые дачи опустели. Зато на окраине за больше деньги снимались лачуги.

В одной из таких лачуг поселялась княгиня Долгорукова с дочерью княжной Ксенией. Княгиня, маленькая, изящная женщина с удивительно тонкими и правильными чертами лица, всегда изысканно одевалась и выглядела чуть не моложе своей двадцатипятилетней, довольно невзрачной, дочери. Не сумев спасти свое состояние, мать и дочь остались в Кисловодске совсем без всяких средств к жизни. Все заботы о «хлебе насущном» легли на дочь. Она торговала на толкучке своими платьями, работала официанткой в кафе, а княгиня мать приходила в этот ресторан с поклонниками кутить и не признавала для себя никаких лишений.

Княгиня часто приходила к моей матери, с которой была хорошо знакома, а Ксения, после отъезда Мары, забегала ко мне и тоже устроила меня официанткой в ресторан. Это было модно и считалось вполне «прилично». Официантками мы поработали недолго, ресторан в связи с приближением Красной армии потерял свою обычную клиентуру и прогорел.

Княгиня ужасно боялась большевиков. Ксения над ней добродушно подтрунивала: «Ты со своей аристократической внешностью пропадешь, а я не боюсь. У меня трудовая профессия официантки. Я могу даже за комиссара замуж выйти!».

Княгиня принимала за чистую монету слова дочери: «Вот если б тебе удалось выйти замуж за комиссара! Нам бы тогда бояться было нечего!» Но тут же сокрушенно вздыхала: «Тебя, пожалуй, и комиссар замуж не возьмет!»

Наконец, свершилось то, чего так боялась Кисловодская буржуазия: установилась Советская власть. Я с некоторой настороженностью и испугом, но все же, с большим любопытством, свойственной юности, следила за всем, что происходило вокруг. Немало всяких россказней о зверствах большевиков наслышалась я раньше. Поэтому, когда мне неожиданно на улице как-то встретилась толпа красноармейцев и ж.д. рабочих с красными перевязками на шапках и рукавах, с песнями и знаменами, я прижалась к стене какого-то дома, не зная, куда мне деваться. Очевидно, лицо у меня было очень испуганное и жалкое. Один из красноармейцев, приветливо подмигнул мне: «Проходи, проходи, гражданочка, чего испужалась?»

Помню и другой случай, немало насмешивший меня, хотя вначале испугавшей не на шутку. К нам пришли с обыском. Не успели, красноармейцы переступить порог квартиры, как бабукин попугай, ставший собственностью брата, удивительно чистым, совсем человеческим голосом запел: «Боже, царя храни!». Когда-то бабука научила своего попугая царскому гимну, но ведь очень ужо давно он не пел его, как вдруг... вспомнил, да еще в такой момент! Бабуля, жившая с нами, замахала на попугая руками, затопала, стараясь заглушить его голос, но он, как одержимый запел еще громче:

«Сильный, державный,
Царь православный...»

Красноармейцы вначале озадачились, не могли понять, кто поет, а потом так добродушно и весело смеялись над попкой, что смеялись и мы. Мать очень долго и пространно доказывала, что мы ничего общего не имели ни с богатой помещицам Барановской, ни с ее попугаем, случайно оставшимся у нас, что мы бедные родственники, ни в чем не повинные...

Красноармейцы искали оружие и излишние запасы продовольствия. Ни того, ни другого у нас не оказалось. Прощаясь с попкой, один из красноармейцев стал насвистывать интернационал, но попка, прислушиваясь к новому незнакомому мотиву, не захотел его повторить, Своим громким, гортанным голосом изрек: «Дур-рак!»

«Ну, и птица! Самая настоящая контра!» - смеялись опять красноармейцы.

Вскоре из Ростова приехала Мара. Она в Ростове вышла замуж за еврея Федю Шульмана, сына того бухгалтера, у которого должна была постичь премудрость бухгалтерии. Мать была в ужасе! Могла ли она предугадать, что Мара вместо сиятельного графа или князя, выйдет замуж, без ее благословения, за еврея? Проплакав несколько дней, она все же примирилась. Бабуля с самого начала встала на защиту Мары: «Ну и что же, что он – еврей? Разве среди евреев хороших людей нет?»

Федя по каким-то причинам не мог приехать с Марой в Кисловодск, но писал из Ростова, что приедет осенью.

Я не знала в то время, права ли была мать, утверждая, что замужество Мары было задумано заранее Вольником. Вполне возможно, что выдать ее замуж за еврея Шульмана входило в его планы. Ведь, если бабука на этом основания откажет ей в наследстве, значат доля матери и перейдет дочери, т.е. Вольнику, если же наследства она Мару не лишит, то эта доля попадет в руки Шульман, отец которого был помощником Вольника по спекулятивным делам. В обоих случаях Вольник был в выигрыше. Впоследствии, когда мы были уже в Москве, очень далеко от Кисловодска и от Ростова, не только территориально, но и идейно, Федя зимой неожиданно нагрянул к матери. Он знал, что не застанет Мару, которая с дороги в Москву еще писала ему, что политические ее убеждения не позволяют ей вернуться к нему, а также она полюбила другого.

Федя прожил у матери несколько месяцев и, несмотря на свое еврейское происхождение, покорил сердца матери, бабули и братишки Олега, которого опекал, с которым занимался.

Откровенно подтвердил матери ее догадки насчет намерений Вольника, осуждая и его и своего отца, он одновременно уверил мать, что сам-то он не участвовал в замысле, а при женитьбе им руководила только любовь к Маре. Надеялся он на восстановление в дальнейшем отношений с Марой, действительно ли он любил ее или не хотел упускать наследства, так или иначе, в тот тяжелый год, когда мать осталась одна без всяких средств к жизни с малолетним братом и старушкой бабулей, он морально и материально очень помог ей.

Занимаясь сам какими-то тайными спекулятивными делами, он убеждал мать в том, что сейчас другого выхода нет, но когда восстановится прежняя нормальная жизнь, он окончит высшее образование, станет инженером и достойным мужем Мары, если она захочет к нему вернуться. Но я забежала вперед.

Итак, Мара, вернувшись из Ростова, была уже не девушкой, несмотря на свои 19 лет (36). Мне казалось, она стала особенной, недоступной, далекой от меня.

Она была какая-то грустная, сосредоточенная, что было вовсе не свойственно ей. То ли она скучала по своему Феде, то ли затаила в себе разочарование, то ли просто познала что-то недоступное еще мне. Я не могла понять ее. Мне казалось, она изменила нашей дружбе, нашим поискам смысла жизни, нашим иногда и сумасбродным мечтам.

В этот недолгий период нашей размолвки, я сблизилась с Ксенией Долгоруковой, хотя Ксения была немного старше меня. Что влекло меня к ней? Её живой, не унывающей ни при каких обстоятельствах, характер, ее насмешливое острое восприятие жизни, предприимчивость, общительность. Всего этого не хватало мне, может быть именно поэтому мы с ней и подружились. Она одинаково критически относилась, как к своему княжескому происхождению и бывшему образу жизни ее семьи, так и ко всему новому, в т.ч. к своей профессии официантки. Ничего не принимала трагично, над всем посмеивалась и особенно над своей «допотопной», как она ее называла, матерью. Однако, заботу о ней проявляла неустанно. Без Ксении, княгиня давно бы пропала.

Я записалась в литературное объединение и получила профсоюзный билет Всерабиса (37).

Для чего существуют профсоюзы, я еще смутно сознавала, но наше литературное объединение представлялось мне значительным.

В него входили лица из бывшей интеллигенции, последователи декадентов и просто литературные авантюристы – какая-то экстравагантная, не первой молодости девица, видавшая виды, заявлявшая, что она и выросла из коммунизма, как из короткой юбки; женоподобный изломанный юноша с длинными волосами, писавший «заумные» стихи, уловить смысл которых мог только сам автор, и другие подобные отщепенцы не только литературы, но и самой жизни.

В их общество какой-то волной занесло и меня, а т.к. я была самая молодая в объединении, еще носила известную в Кисловодске фамилию Барановской, за мной ухаживали, что мне нравилось, и старались вовлечь в богемную жизнь. Девица, которая «выросла из коммунизма», и которая называла себя причудливым именем «Марго», проповедовала анархизм – это свобода личности, свобода взаимоотношения полов. Во всех интимных и извращенных подробностях, описывала она мне свои любовные похождения. Рассказы ее вызывали во мне отвращение, но я слушала, молча, стараясь разобраться хладнокровно в явлениях жизни, иногда не выдерживала, резко прощалась и выходила из ее маленькой, затхлой, пропитанной дешевыми духами и табачным дымом комнаты на вольный воздух. Кто из них прав?

Мара ли с ее, мещанским, как мне казалось счастьем, с ее умиротворявшем все взлеты и поиски, замужеством, или Марго с ее распутной жизнью? Существует ли на свете настоящая любовь, или выдумывают о ней только в романах?

Наше «творческое» литературное объединение, тем временем, не бездействовало. В курзале был назначен литературный вечер. Мы должны были на нем читать свои стихи. Концертный зал был переполнен. Первый литературный вечер в Кисловодске интересовал всех. В первых рядах сидели красноармейцы и железнодорожники, единственные рабочие города в то время.

В середине заде сидела интеллигенция, примкнувшая к Советской власти, главным образом, учителя. В задних рядах боязливо приютились кое-кто из буржуазии. Конечно, тут была Ксения, пришедшая послушать мое выступление, но отказавшаяся взять с собой мать из-за ее, неподобающей обстановке, аристократической внешности.

Я очень волновалась. Все же это было первое, и, увы, единственное мое публичное выступление со стихами.

Я читала только одно свое стихотворение «Родина». Привожу здесь только последнее его четверостишие:

«Люблю тебя за все, великая страна,

Люблю за вечную и юную свободу
И верю я, что ты Творцом дана
Великому и мощному народу!»

Несмотря на религиозную концовку стихотворения, выступленье мое прошло довольно гладко, все же речь в нем шла о народе, о родине. Хоть и не было бурных оваций, которых я ждала, мне аплодировали.

Но когда выступил женоподобный поэт со своим заумным футуристическим стихом, который он зачитывал гнусавым и распевным голосом, вместо аплодисментов, зал разразился хохотом. Кто-то из первых рядов крикнул: «Нельзя ли по короче?» Поэт прервал свое чтенье, высокомерно окинув взглядом смеющихся зрителей, как непонятый гений, медленно вышел за кулисы.

Следующей выступала Марго. Одна ее внешность настораживала: ярко намазанные брови, ресницы, губы, распущенные до плеч локоны и огромный, бант в них, только подчеркивали ее немолодые года. Одета она была крикливо, ярко. Грудь и спина оголены, на плечах сидели какие-то бабочки. Трудно было определить, кого из себя она изображает, но ясно было одно: считала себя неотразимой и тоже … гениальной.

Я не помню содержанья ее стихотворенья, помню только, что в нем фигурировала стена, которую ни пошатнуть, ни обойти, которая давит и что-то в этом роде. Недовольство зрителей достигло своего апогея и прорвалось неожиданно и бурно. Крики, шум, топот прервали поэтессу, и она испуганно бежала со сцены.

Выступил представитель совета рабочих депутатов с резкой критикой «творчества» Марго и женоподобного поэта, считая, что место таким стихам на свалке вместе с их авторами. Я терпеливо, но с затаенным страхом ждала, что представитель затронет и меня своей гневной речью, но обо мне он не сказал ни слова.

Вслед за представителем выступил приезжий Московский пролетарий поэт Василий Казин Казин (38). Он прочитал свой «Рабочий Май» и «Каменщик». Его выступление было встречено громом аплодисментов. Я стояла за кулисами, завороженная стихами Казина. Его «Каменщик» уже позднее произвел в моем мировоззрении целый переворот, но в тот первый день, когда я его услышала, я еще была далека от понимания его, но красота и новизна стиха задели меня и просто ошеломили. Внешность Казина я рассмотрела только, когда он сам вышел за кулисы и оказался рядом со мною. Простой рабочий парнишка в косоворотке! Ничего в нем не было замечательного: на длинных волос, ни темных глаз! Все - обычное, но для меня новое.

Я смотрела на него с тайной завистью и восхищением. За кулисы вошло несколько человек, сгруппировались вокруг Казина, а ко мне прибежала взволнованная Ксения Долгорукова. Она недоумевала, что я делаю за кулисами в то время, как все поэты литературного объединения давно бежали, опасаясь арестов, и потянула меня домой.

Никаких арестов, конечно, не было, но наше литературное объединение бесславно распалось. Я не жалела о нем. Гораздо больший интерес возбуждала во мне группа, приехавшая на отдых поэтов, писателей Пролеткульта (39): Казин, Савиников, Ляшко.

С Казиным я лично познакомилась. Он охотно заходил ко мне в мою маленькую обособленную комнату на даче «Забава». Встречали мы его всегда вдвоем с Ксенией. Веселая, острая на язык, Ксения, любопытная и насмешливая, вызывала его интерес, очевидно, не только, как княжна, представительница отживающего класса, но и как «чудо природы». Княжеский титул не вязался с ее простотой, но и простота не была обычной, врожденной, как у Казина.

Ксения все брала под сомненье, ничему не верила, смеялась над прошлым, настоящим и будущим, причем смеялась легко и весело, без тени скрытого трагизма. Мне было обидно, что Казин, иногда, большее внимание уделял Ксении, чем мне. Впрочем, не знаю, он ли сам или его стихи своей новизной и музыкальностью в то время меня покорили, но я была покорена.

Тема восхваления труда в его стихах, особенно в его «Каменщике», идейно приобщили меня к чему-то новому, хоть не могла я еще осознать это «новое», не могла определить свое отношение к окружающему миру.

***
Пролетарские поэты и писатели были одни из первых, посетивших наспех организованную Кисловодскую здравницу.

Вслед за ними с осени 1919 года стали прибывать другие отдыхающие: заслуженные рабочие, ответственные работники – коммунисты Москвы и Ленинграда, успевшие растратить свое здоровье и силы в напряженном борьбе и работе.

Бархатный сезон был совсем особый в этом году. В парке не разгуливали парадные пары, не гремел оркестр, наглухо заколочено было кабаре я курзале. Группами собирались отдыхающие в простых рабочих косоворотках или потертых, видавших виды пиджаках, о чем- то оживленно разговаривали, куда-то иногда спешили. В парке с их участием организовались митинги, доклады, диспуты. С их участием проходили заседания советских и партийных органов. Казалось, что и, отдыхая, люди не могли отказаться от своего главного дела, ради которого жили.

Нашей семье, как и большинству буржуазных семей, приходилось туго. Вещей для продажи на барахолке становилось все меньше, да и не умела мать торговать ими. Каждый базарный день оканчивался неудачей: либо на базаре ее обворовывали, либо не удавалось ничего продать. Энергичная и деятельная мать не могла смириться с безвыходностью положения. Испробовала все пути и возможности. Инициативы у нее было непочатый край. Она отпускала обеды на дом, по дешевке с целью окупить нашу еду, но получалось, что наша еда не только не окупалась, но стоила дороже; поставляла пирожные в кондитерскую, сама изготовляя их по особому рецепту, но очень часто не получался крем или мы, помогая матери, нечаянно слизывали его и вместо дохода, терпели убытки; брала мать и старые вещи у знакомых «на комиссию», таская их на барахолку, но так же, как с собственными вещами, ее преследовала неудача.

Завязывала мать знакомства и со спекулянтами, которые обещали ей золотые горы, вымогая деньги на «выгодные» операции, а получив их, смывались. Мать очень тяжело переживала свои финансовые неудачи, а тут еще постоянный страх за будущее, страх перед большевизмом. Наконец, мать все же нашла, хоть и не очень выгодное, но «многообещающее», как она считала, занятие.

На самом бойком месте, около гостиницы открыла закусочную. Местные власти разрешали открытые небольших частных предприятий при условии неприменения наемной силы. Открыли мы это предприятие совместно с Долгоруковыми. Мать ходила на базар, закупала продукты, готовила, я с Ксенией были официантками и судомойками, Мара - кассиром, княгиня Долгорукова заманивала клиентуру из своих «бывших», еще не совсем обнищавших знакомых. Олег помогал матери на кухне чистить картошку, что, впрочем, не совсем ему удавалось, но с него, как и с княгини, спрос был не велик.

В нашу закусочную-кафе заходили не только «бывшие» люди, но и «комиссары», как огульно называли всех приехавших на отдых и лечение, коммунистов.

Очевидно, в здравнице в то время не слишком сладко кормили, а может быть просто хотелось людям на досуге посидеть в уютно обставленном месте, в то время, как кругом было еще так не обжито, не уютно. Постоянным посетителем кафе стал коммунист Лев Рундальцев.

Его невысокая, подвижная и энергичная фигура стала появляться ежедневно утром и вечером. Он отличался от других «комиссаров», не утративших еще рабочего облика, своем особой интеллигентностью. Правильные, хоть и мелкие черты лица, живые умные глаза, тонкое очертание губ, светлые волнистые волосы, небрежно зачесанные назад, открывали высокий красивый лоб.

На вид ему можно было дать лет двадцать пять, но едва заметные морщины в углах глаз и чуть посеребренные виски, выдавали в нем человека более зрелого возраста.

Вокруг него всегда собирался народ, и затевались оживленные разговоры и споры на политические, религиозные, философские темы.

Мара, сидевшая за кассой, не могла оставаться в стороне от интересных бесед, тем более, что Рундальцев всегда выбирал место около ее кассы, а входя в кафе, проходил к ней, здоровался и обменивался какой-либо шуткой.

Однако Мара, которая всегда верховодила всякими интересными разговорами и первая затевала их, теперь все больше молчала, жадно впитывая в себя то новое, что принес в ее мир Рундальцев, а Рундальцев умел не только красиво говорить, но зажигать собеседников своей несокрушимой верой в коммунизм, своими глубокими познаниями марксизма.

Стараясь не греметь посудой, и я жадно вслушивалась в его речи, не зная еще как к ним отнестись, а Ксения смеялась:

«А как при коммунизме, посуда сама промываться будет, или поочередно ее комиссары мыть будут?» Эти вопросы она, конечно, мне задавала шепотом, а я, хоть не отдавала себе отчета в их цинизме, недружелюбно поглядывала на Ксению, мешавшую слушать мне разговор, доносившейся в кухню из зала.

Княгиня заглядывала теперь в кафе только изредка. Она повязывала голову платком и носила потертую, с чужого плеча кацавейку. Однако, этот маскарад только ярче выделял ее аристократическую внешность, выработанную поколениями, величавую походку, надменный поворот головы.

Ксения грубо выговаривало ей:

«Зачем принеслась? Большевистскую агитацию слушать? Или думаешь, перед тобой комиссары расшаркиваться будут? Лучше бы уж помогла на кухне Лидии Владимировне, научилась бы хоть картошку чистить!»

Мне Ксения не раз говорила:

«Я твою мать уважаю за то, что она приспосабливаться к обстановке умеет и никакой работа не боится, а уж моя... княгиня!».

По дому у нас в то время хлопотала, убиралась и хозяйничала бабуля. Она тоже «приспосабливалась к обстановке», отучая попку петь царский гимн, далеко пряча за икону компрометирующие фотографии родственников в придворных мундирах, а когда как-то зашел с Марой к нам Лев Рундальцев, она, все же, не утерпела и высказала ему свое отрицательное отношение к большевикам из-за того, что они Бога не признают. Меня поразило, что Рундальцев долго и очень терпеливо разговаривал с ней, убеждая ее, что большевики, хоть Бога и не признают, но правду любят и за нее борются.

Бабуля очень благожелательно отнеслась к Рундалъцеву: «Вот если б все были, как он!»

Не только одной бабуле нравился Рундальцев: своим умом, внутренней убежденностью и, вместе с тем, терпеливостью, он завоевал авторитет даже у матери, хоть и с опаской поглядывала она на завязавшуюся его дружбу с Марой.

А Мара преобразилась; ничего не осталось у нее от недавнего спокойного, немного скучного состояния, рано и без энтузиазма, связавшей себя, брачными узами женщины. Она словно скинула с себя, сковывающие ее цепи. Не отдавая еще себе отчета в происходящем, она расцвела бурным цветом, как расцветает редкий, по своей затаенной красоте, цветок. Никогда не была такой обаятельной ее внешность, как в этот период. Также внутренне всеми своими помыслами и чувствами она жадно потянулась к тому новому и прекрасному, что приоткрыл ей Рундальцев.

И, конечно же, нашей размолвке пришел конец. Не могла она одна носить в себе свою радость и свои новые мысли.

Ей просто необходимо было вовлечь и меня. А я уже слегла разбуженная стихами Казина, легко и быстро поддалась.

Рундальцев принес нам «Азбуку Коммунизма (40), мы вслух в свободное время читали ее, с неописуемым восторгом, соглашаясь с бесспорными истинами великого ученья К. Маркса.

Меня, впрочем, как и бабулю, долго смущал религиозный вопрос. Трудно мне было отказаться совсем от веры. Антирелигиозные доклады, диспуты, которые я посещала, не убеждали меня. Все там было направлено против церкви, которую я и так давно не признавала, против отдельных догматов, противоречий библии и евангелия, о которых я тоже знала, над которыми сама готова была надсмеяться.

Но у меня бил свой бог, особый, Барановский.

Мне казалось, что пошатнуть его невозможно. Я долго цеплялась за него, но, все же, и он ... рухнул.

Рундальцев с неопровержимой ясностью доказал мне его несостоятельность. Мара тоже оказала на меня свое влияние. Отказавшись от своего бога, я его возненавидела:

«Одряхлел наш Спаситель мира

В седых, как он сам облаках.

Мы сорвали с него порфиру,

Он все тот же, в ермолке, в очках».

Это стихотворение (я не помню его продолжения) так понравилось Рундадьцеву, что он отнес его в местную газету, где оно было отпечатано.

***
Наступившее раннее похолодание неблагоприятно повлияло на наше кафе. Отапливать помещение было нечем, и пришлось предприятие закрыть. Первый снег белым покрывалом одел землю. Заснеженный парк был изумительно красив. Необычным было все: новый мир, открывшийся перед нами и неожиданно наступившая зима и что-то еще, чему не было слов.

Поздно вечером возвращалась Мара с Рундальценым из парка. Снег совершенно занес нашу дачу, и казалось она сказочной избушкой, одевшейся в белое покрывало. Слабый огонек мерцал в крайнем окне комнаты, где жила бабуля. Рунцальцев предложил Маре подсмотреть, что делает бабуля так поздно. «Давай похулиганим», - шепнул ей.

Они приблизились к окну, но оно было заснежено... да я вряд ли бабуля нужна была им в тот момент...

Мара рассказала мне потом, что в тот вечер, у бабулиного заснеженного окна, Лева ее поцеловал.

Мара переживала свою любовь к Леве со всей остротой и страстностью, на которую способна была ее незаурядная натура.

Так любить умеет каждый. Но это дар, который дается немногим и только раз в жизни.

Лева Рундальдев был значительно, чуть ли не вдвое, старше Мары.

В Москве у него была семья: жена, которую он не любил, считая ее мещанкой и дети: школьник Володя и совсем маленькая Олюнька, в которой он души не чаял.

Несмотря на разногласия с женой, на отчужденность его от ее ханжеских и мелкобуржуазных интересов, он сохранял в семье мир ради детей.

В прошлом – рабочий, окончивший только церковно-приходскую школу, он, благодаря своей исключительной одаренности, изучил в подлинниках Карла Маркса, Ленина, читал Дарвина, знаком был с буржуазными теоретиками, знал историю, философию, интересовался художественной литературой и искусством. Самообразованием он занимался только ночью, т.к. работа отнимала весь день. С революционным движением был связан еще с мальчишеских лет. После установления Советской власти, он был направлен в качестве политического работника в Наркомздрав (41) в помощь Семашко, где работал, преодолевая саботаж специалистов – врачей и бескультурье в вопросах охраны здоровья населения. Своим энтузиазмом в работе, он внес большой вклад в дело здравоохранения, но я забегаю в сторону.

Самое основное и бесспорное, что было в Рундальцеве: он был коммунист не только по миросозерцанию, но и по характеру, беспокойному, ищущему, неподкупному.

Как мог такой человек, как Рундальцев, забыть вдруг о работе (отпуск его кончился), забыть о семье, о своей Олюньке, о своих обязанностях перед товарищами, обо всем, рада чего жил? Он любил Мару и склонил перед ней свою несокрушимую волю, отступил от непогрешимых заповедей коммунизма, которые самозабвенно исповедовал.

«Бери от жизни то, что тебе причитается», - говорил он в свое оправдание.

Необычайно обаятельный, он покорил в нашей: семье всех; бабуля звала его «сынком», мать уважала его, интересовалась им. Об интимной близости Мары с Левой знала я одна, охраняла их тайну и сама увлекалась Левой.

Но мое увлечение было еще детское и совсем особое. Я первая стала впоследствии ревновать его к жене, ревновала ко всем женщинам, не ревновала только к Маре. Когда у них в Москве произошел разрыв, я переживала, пожалуй, не меньше Мары.

В Кисловодске пока они так сильно любили друг друга, я была вместе с ними счастлива.

Однако, Леве все же пришлось уезжать в Москву. Перед, его отъездом, договорились: он вызовет нас к себе через Наркомздрав. Нам предстояло об этом осторожно предупредить мать, кроме того, мы решили пока идти работать куда-либо в местные советские органы. Так было решено еще заранее с Левой.

И вот началась тяжелая пора. Матери было трудно примириться с тем, что мы потянулись к большевизму. Кроме ого, как раз в эту пору, откуда-то заявился ее старший брат, дядя Вова, бывший Бакинский. губернатор с женой. Они оба очень неблагоприятно влияли на нее, считали что мы «изменяем своему классу, что мы предаем его».

Знакомые, встречаясь с нами на улице, переходили на другую сторону. Нас презирали. Ксения Долгорукова, и та, перестала заходить ко мне.

Дома нас встречали слезы и проклятья. Бабуля, и та, ополчилась против нас. Впрочем, причиной тому могли, послужить и личные переживания. Как раз в то время, она получила известие из Петрограда, что младший ее сын и брат матери, дядя Паша (42), был расстрелян большевиками два года назад.

Мать и дядя Вова тоже оплакивали смерть брата. А тут мы со своим непримиримым большевизмом... Особенно неистовствовала я, заявляя, что, если дядя Паша расстрелян, значит, он заслужил свою смерть.

Дядя Вова настаивал, чтобы мать нас прокляла и лишила крова. Но мы ждать не стали. Сами ушли из дома, не захватив с собой ни смены одежды, ни сколько-нибудь денег.

Советские органы нам предоставили комнату в пустой и холодной гостинице и работу делопроизводителями в каком-то учреждении. На следующий же день нашего бегства, в нашу неотапливаемую, холодную и голодную гостиницу заявился братишка Олег. Он принес в судках от матери горячую картошку, а также оставил нам кое-какую одежду. Из гордости мы вначале отказались от картошки, но т.к. больше суток ничего не ели, решили попробовать. Попробовали… и Олег понес домой пустые судки. С тех пор он регулярно посещал нас с судками из дома, а также приносил записки от мамы и бабули, звавших нас домой. Но мы не сдавались.

Что касается братишки Олега, то мы старались сагитировать его перетянуть на свою сторону, но он твердо держал нейтралитет и занимал, как нам казалось, выжидательную позицию, проявляя заботу о нас. Наконец, пришел вызов из Наркомздрава и письмо от Левы. Он писал: «Жду Вас, моих дорогих друзей, в центре революционного творчества».

Перед отъездом по зову матери и по настоянию более терпимой, чем я Мары, мы побывали все же дома. Мать и бабуля примирились с мыслью о нашем отъезде, они утешали себя тем, что в Москву нас вызывает Лева, которому они верили безгранично. Один только дядя Вова не желал нас знать. Нас снабдили кое-какими продуктами и теплыми вещами. Предстоял очень тяжелый путь. Регулярного сообщения не было. Люди с такими мандатами, каким был у нас, ездили в товарных вагонах, на крышах, на буферах. Но разве могли нас остановить предстоящие трудности?

С сырого и теплого юга, мы ехали в холодную и голодную Москву, требуя на всех станциях и полустанках, чтобы нам, несмышленым девчонкам, оказывали всемерное содействие, как указано было в наших мандатах. Мать осталась со старушкой бабулей и малолетним братом одна, т.к. дядя Вова из-за нас отшатнулся от нее и вскоре куда-то с женой уехал.

Мы не думали о матери» не жалели ее.

Перед нами открывалось будущее.

Расставаясь с домом, мы расстались со своей беспокойной юностью.

Суровая молодость ожидала нас впереди.





35 Мария Николаевна Барановская, ее правнучка стала впоследствии шахиней Сорейей.
36 Дело происходило в 1920 году.
37 Всероссийский профсоюз работников искусств, образован в 1919 году.
38 Василий Васильевич Казин (1898 – 1981) – русский поэт. В ранних стихах Казина идёт речь о счастье в труде, в сборнике «Каменщик» (1919) есть фраза: «Фартук красную песню потомкам поет о кирпичах». Тема ремесла и связь с природой и деревенской жизнью сообщали его стихам особенное звучание в сравнении с другими произведениями пролетарской поэзии..
39 Пролеткульт (сокр. от Пролетарские культурно-просветительные организации) – массовая культурно-просве-тительская и литературно-художественная организация пролетарской самодеятельности, существовавшая с 1917 по 1932 год.
40 «Азбука коммунизма» (1919) была по замыслу авторов – Н.И. Бухарина и Е.А. Преображенского, первоначальным учебником коммунистической грамоты.
41 11 июля 1918 г. В. И. Ленин подписал декрет СНК РСФСР об учреждении Народного комиссариата здравоохранения. Это дата возникновения первого в мире подлинного народного государственного органа здравоохранения. Первым комиссаром здравоохранения РСФСР был назначен Н.А. Семашко, его заместителем – 3.П. Соловьев.
42 Алышевский Павел Владимирович (? — 1918), камер-юнкер, надворный советник. В 1904 г. окончил Императорское училище правоведения, служил чиновником Ведомства учреждений императрицы Марии в чине коллежского советника. делопроизводитель Петроградской общины сестер милосердия св. Георгия Главного Управления Российского Общества Красного Креста (РОКК). В 1918 г. расстрелян большевиками в Петрограде за участие в заговоре.





Яндекс.Метрика